– Черт, как поздно, – заметил он, придерживая дверцу, уже одной ногой в салоне бело-голубой полицейской машины, которая дожидалась его с включенным мотором. – Если опоздаю на экспресс, все пропало.
– Успеешь, успеешь, – пробормотала Грация.
Подождав, пока он окончательно усядется и подберет полы пальто, она захлопнула дверцу снаружи. Витторио опустил стекло.
– Вроде бы получилось, а? По крайней мере, сейчас Алвау нам доверил расследование, что бы там ни говорил этот говнюк комиссар. Эффектную сцену ты устроила под конец с фотографией девочки… немного смело, но действенно. Ты хорошо поработала, девочка моя.
Грация улыбнулась, не поднимая глаз, не отрывая взгляда от асфальта парковочной площадки перед комиссариатом. Она ощущала мягкую, влажную тяжесть – не только во вздувшемся животе, но и выше, над сердцем, словно кто-то щекотал ей гортань изнутри, и от этого хотелось плакать.
Витторио еще ниже опустил стекло и пожал ей руку:
– Излишне говорить, как рассчитывает АОНП на эту операцию. В программу вложено очень много средств, в нее должны поверить, и мы целиком полагаемся на тебя. Я на тебя полагаюсь. Ты настоящий боец… доверься своему упрямому, я бы сказал – звериному, чутью, которое меня всегда восхищало, и найди мне киллера, убивающего студентов. Поцелуй меня.
Нагнувшись, Грация едва прикоснулась к щеке Витторио краешком губ – так целуются дети. Витторио втянул голову внутрь и похлопал по плечу агента, сидевшего на водительском месте.
– Если я опоздаю на поезд, тебе светит перевод в Сардинию! – пригрозил он. Потом добавил, обращаясь к Грации: – Звони мне на мобильник в любое время. – Но слова эти, еле слышно произнесенные, заглушил рев автомобиля, сорвавшегося с места.
Грация вынула руку из кармана куртки и вяло помахала вслед. Застегнула молнию до самого горла: вечер выдался пасмурный, холодало, – и вдруг, внезапно, ей показалось, будто площадь Рузвельта стала шире и вся Болонья увеличилась в размерах; этот громадный город все рос и рос, неудержимо, до бесконечности, с невероятной быстротой, а она стояла одна-одинешенька в самом его центре, засунув руки в карманы куртки, и губы кривились от непролитых слез.
– Да пошло все в задницу, – подытожила Грация, вытирая единственную слезу, которой удалось прорваться.
«Менструальный синдром», – подумала она и, повторив одними губами: «Да пошло все в задницу», вернулась на крыльцо и отправилась в комиссариат.
Иногда мать поднимается ко мне в мансарду подслушать, что я делаю.
Шарканье матерчатых тапочек по ступенькам – еле слышный вздох, лишенный очертаний. Я тотчас же слышу его; слышу скрип досок, легкое звяканье обручального кольца: металл касается металла, когда она кладет руку на латунный поручень. Частое, глубокое дыхание: остановилась на середине пути, чтобы перевести дух, ибо лестница, ведущая в мансарду, где я постоянно нахожусь, крутая и узкая.
Заслышав все это, я, если успеваю, бросаюсь на диван и притворяюсь спящим. Лежу не шевелясь, жду, пока раздастся противный скрежет дверной ручки – ни дать ни взять, кто-то прочищает голос, – потом шарканье замирает на пороге, и мать говорит «тссс» самой себе. И снова скрежещет дверная ручка, шелестят, удаляясь, тапочки, скрипят ступеньки, звякает кольцо, слышится на середине лестницы частое дыхание – и все, тишина. Вначале, когда я бросался на диван, даже не подумав прикрыться пледом, который теперь всегда держу под рукой, она подходила, чтобы меня укутать, и порой замечала, что я не сплю.
И тогда спрашивала:
– Ты спишь?
И пускалась в разговоры.
Если я остаюсь в кресле, откидываюсь на спинку, пристроив голову на самый ее край, или даже склоняюсь к столу, уткнув голову в сложенные руки, – это не действует. |