Изменить размер шрифта - +
 — Прежде чем в генералы метить, попробуй стать лейтенантом порядочным!

— Да что с ним долго разговаривать!

— Персона!

Володя глубоко вобрал воздух, сдерживая себя, спросил в упор:

— Значит, тебе законы социалистического общества не дороги?

— А ты сам святой? — огрызнулся Пашков.

— Нисколько. Я прямо могу сказать о своих недостатках, хотя очень недоволен ими. — Володя приостановился, словно беря разгон: — Я не всегда выдержан, как ни стремлюсь к этому.

— Ковалев не святой, как и все мы, — кричит Братушкин с места, — но он за товарища в какой хочешь огонь полезет… А ты одного себя любишь!

Как водится в таких случаях, Пашкову припомнили все: и то, что он в позапрошлом году поручал малышам Тутукина чистить пуговицы на своей гимнастерке; и то, что в минувшем году не пошел вместе со всеми на субботник, а в лагерях отказался от общественного поручения: «Я выпускник».

Но самым прямолинейно-суровым было выступление друга Геннадия — звонкоголосого, обычно смешливого Снопкова. Чувствовалось: нелегко ему говорить суровую правду, но иначе поступить не может.

— Конечно, в нашем человеке надо прежде всего хорошее искать, видеть в нем товарища в общей борьбе и труде, — говорил Павлик, — но надо быть и беспощадным, если он мешает нам двигаться вперед. Правильно? — Павлик обвел присутствующих серьезным взглядом и, встретив одобрение, продолжал: — В комсомоле кто? Молодые коммунисты! А он какой же коммунист? — «Он» прозвучало так отчужденно, будто Павлик отбросил последний мост, соединяющий его с другом. — Мы должны вопрос решать государственно… Предлагаю исключить за индивидуализм. Пусть знает, как отрываться от коллектива! Если таких не учить, бесчестные люди выйдут… И в бою… сперва подумают: стоит ли рисковать собой? Им до всех дела нет…

Вот когда Пашкова проняло! Он поднялся, судорожно прикусил губу, но, ни слова не произнеся, опять сел. Потом снова вскочил и глухо пробормотал:

— Нет, я… не трус. Это неверно. Я вас прошу… Конечно, поздно… Но если поверите… — и умолк.

Его решили исключить из комсомола единогласно. В протоколе записали: «Довести решение до сведения всех комсомольских групп».

Боканов понимал, почему комсомольцы поступили именно так: они думали не только о Пашкове и хотели на этом примере научить и предостеречь других.

Конечно, офицер мог выступить в защиту Пашкова, и, скорее всего, сила его авторитета, уважение к нему склонили бы комсомольцев к иному решению. Но это было бы сделано для него, Боканова, а не ради Пашкова. Воспитатель же хотел, чтобы комсомольцы сами пришли к мысли: «Геннадий не потерян окончательно для коллектива. Стоит над ним потрудиться, чтобы возвратить в свою семью. Двадцать четыре сильнее одного. Они в силах, если и не переделать его, то, во всяком случае, сделать намного лучше. Надо, раскалив добела, постараться отковать нужную форму».

 

Боканов медленно шел домой тихой, пустынной улицей. Его преследовало сознание собственной вины. В какой-то мере комсомольское собрание осуждало и его, воспитателя. Да что в какой-то — в решающей! Упустил Геннадия Пашкова из виду, успокоило видимое благополучие.

Но было в сегодняшнем собрании и радостное открытие: комсомольцы перестали нуждаться в мелочной опеке, на помощь воспитателям поднялась чудесная сила, теперь только направляй ее. И на главный, самый главный вопрос: куда идет коллектив? — воспитатель получил успокоительный ответ. Еще два года назад у него в отделении было «пять отделений» — несколько боксеров, несколько авиамоделистов, четверка филателистов; сплоченного же коллектива не было.

Быстрый переход