И когда же, наконец, удастся увидеть Галинку, — хоть бы несколько строк прислала…
Во время большой перемены старшина принес письмо. Мать писала Володе:
«Здравствуй, родной мой мальчик!
Ты просил меня не упоминать в письмах о твоем поведении, говоря, что у тебя от этого портится настроение, но я хочу еще раз, и последний, возвратиться к этой теме. Знаешь, почему у тебя такие скачки? Ты не выработал в себе силу воли.
Дорогой мой! Ты знаешь, что нас с тобой всего двое: проклятые фашисты отняли у нас любимого человека — твоего отца. Я все силы души, все чувства перенесла на тебя, в тебе сосредоточена вся радость моя. Поэтому мне больно будет, если ты вырастешь не таким, как мечтал папа. Мне тяжело было читать те строки письма, где ты выражаешь недовольство воспитателем.
Володя! Твое училище — это твой дом, воспитатели — родители. Им партия поручила воспитывать тебя, поэтому надо беспрекословно выполнять все их приказания.
Если ты любишь меня, как мать, уважаешь, как старшего товарища, если дорожишь моим здоровьем, прислушайся к моим советам.
Крепко-крепко целую и обнимаю.
P.S. Сыночка, я уже готовлюсь к твоему летнему приезду, и, конечно, забирай с собой Семена. Я сделаю вам бисквит, такой же, как тот, что вы с папкой, помнишь, таскали у меня из буфета. Я уже собираюсь в родной город. Может быть, это лето проведем у моря, в своей квартире. Ты рад?»
Володя медленно вложил письмо в конверт, погладил его, словно это была рука матери, и вышел из класса, — ему хотелось остаться наедине со своими мыслями.
Когда около шести часов вечера Боканов проходил коридором, потух свет. В последнее время это случалось довольно часто: ремонтировали городскую электростанцию, и она не справлялась с нагрузкой.
Нащупывая стену, капитан повернул вправо, затем влево, решил, что он у выхода на улицу, но оказался в каком-то незнакомом месте. Вокруг бегали с громким криком невидимые человечки, — судя по их голосам, он попал в роту Тутукина. Капитан невольно прислушался к разговорам.
— Получил двойку, плакать хотелось, а нельзя…
— Почему?
— Мужество мешает… — И шепотом: — Я фамилию хочу переменить…
— На какую?
— Гастелло…
— О-о-о! — послышался почтительный возглас.
И после короткого молчания:
— А я на улице офицера выберу и рядом иду. Ему все честь отдают, а получается вроде мне.
— Здорово! — одобрил первый голос и вдруг сказал решительно: — Старшего лейтенанта Стрепуха терпеть не могу!
— И я!
— Он думает только, чтоб ему хорошо было… не любит нас, а только притворяется.
«Интересно, — подумал Боканов, — как мои относятся ко мне?» Эта мысль пришла ему впервые, — никогда, ни раньше, в школе, ни в училище, он не интересовался, любят ли его учащиеся. Просто он считал этот вопрос праздным, не стоящим внимания. Важно делать для них все, что можешь, требовать в полную силу, держать ответ перед своей совестью: все ли сделал? Остальное — признательность, благодарность, нежные чувства — дело десятое и придет само. Конечно, по-человечески приятно это «приложение» к твоему труду, но разве обязательно оно? Да и зачем? Пощекотать самолюбие?
— Максим! — раздался крик совсем рядом.
— Ну чего ты, Сенька, орешь? — отозвался кто-то справа от Боканова.
— Максим, я, знаешь, придумал спор. Сегодня перед обедом взял четыре листка. На одном написал «4 борща», на другом — «4 соуса», на третьем — «4 хлеба», на четвертом — «4 компота». |