Она пела: «Любовь на продажу, любовь, что чиста и свежа, любовь еще только возникшую…» Затем выделала что-то со словом «гадкий», что-то исполненное раскаяния, словно для того, чтобы показать, что утраченное бывает сквернее грязи. Да, голос ее был лишь чуть лучше самого заурядного, но опыт, сквозивший в нем, заурядным не был, голос Шерри переносил присутствующих на какую-то долю секунды в объятья друг друга, а это было ее достижение, ибо люди эти менее всего походили на влюбленных: судья-итальянец с парой потаскушек, несколько сыщиков, светлокожий толстый молодой негр с козлиной бородкой, как у китайского мандарина, какая-то старуха со множеством бриллиантов на пальцах – бриллиантов, блеск которых был украден у северного сияния, эти северные огни были ее девизом и визитной карточкой, ибо они гласили: я дважды вдова и верую в Бога, ибо он создал такую штуку, как молодые мужики, а молодой мужик, бывший с ней, был вне всякого сомнения педрилой. И наконец, у стойки бара разместилась компания из пяти человек: две девицы с тремя мужиками, сильно смахивающими на дружков Тони, потому что все они носили платиново-белые шелковые галстуки, белые шелковые рубашки и темно-синие костюмы. Один из них был в прошлом боксером-профессионалом, полусредневес с очень солидной славой и очень скверной репутацией на ринге, которого я сразу же узнал. Прибавьте еще несколько человек в том же духе – и перед вами возникнет образ тамошнего весьма заурядного сброда в этот сырой рассветный час, но ее голос, ее маленький голос (в пении он звучал куда выше, чем когда она разговаривала со мной на улице) дарил мне усладу, в нем было что-то чистое и нервное одновременно.
Если ищешь дрожь любви, если любишь дрожь любви, То полна я сплошь любви, только уплати мне.
Денежки положь любви, вынь да и положь любви – И тогда моей любви не найдешь взаимней, Если любишь ложь любви, только заплати мне.
Сценическое освещение было для нее выигрышным, кроваво-жемчужно-фиолетовое, прекрасное освещение для светлой блондинки, ибо оно озаряло ее лицо серебряными отсветами и углубляло бледные зеленые круги под глазами, превращая их в волшебные пещеры. Менее всего она походила на Марлен Дитрих, но очарование было то же самое, этот загадочный намек на ничейную полосу, где нельзя отличить истощение от шпионажа. Затем бес, добрый или дурной, обладающий телепатической мощью, вскарабкался к ней на сцену, и она запела «Эта леди потаскушка», но в такой грубовато-жалобной, напряженной и на редкость плоской версии, словно Марлен Дитрих и впрямь положила палец ей на адамово яблоко. «Заканчивай, – сказал я себе, – лучше остановись», и Шерри разразилась хохотом, фальшивым хохотом певицы, про которую говорят, что она чересчур напилась, и похлопала себя по ляжкам, задавая новый ритм пианисту (восхитительно мускулистый ритм), после чего закрыла глаза и весело рассмеялась.
«Промочи-ка горлышко», – закричал боксер. И она запела совершенно другим голосом, ту же песню, но по-иному, качая бедрами, грубовато и миролюбиво, и очень по-американски, словно она была стюардессой с авиалинии или супругой звезды профессионального футбола с телеэкрана. Это была другая часть ее, оранжевая часть, флоридские пляжи, красно-оранжевый загар спортсменки. Теперь стало заметно, что ее лицо напудрено, и свет отражался от него, маленькие яркие капельки пота горели, как солнце на мокром снегу. Теперь она была жестокой, жестокостью ночных клубов, воплощением алчности, зеленоглазая, дочерна загорелая, пламенно золотоволосая блондинка – и это сделало оранжевое освещение. «Ничего скулить, и ладно, и конец, к черту Калифорнию, поганая пирушка, и вот почему эта леди потаскушка», – пела она, перемалывая слова так, словно песня была твердокопченой колбасой, которую ее голосу было угодно заглотнуть.
И вот очередной выход подошел к концу. Освещение теперь напоминало брызги шампанского, что делало ее похожей на Грейс Келли, и было чуть зеленоватым, отчего возникало легкое сходство с Монро. |