Аббат пел: «In die clamavi et nocte coram te!» (Я взывал к Тебе весь день, и в ночи я все еще взываю к Тебе). Аббат Монтре стоял спиной к окровавленному богу, между двумя послушниками в красных коротких сутанах и кружевных стихарях. Шло дароприношение. Старая мадемуазель Ламюре, хоть и путалась в органных регистрах, с большим воодушевлением исполнила «Адажио» Альбинони в переложении, недавно полученном от альтиста Жака Пикара, участника концертов имени Паделу. Внезапно Патрик дал знак маленькому Марку. Новый кадилоносец вышел вперед, бережно неся кадильницу. Его тонкие дрожащие ножки неуверенно ступали по плитам храма.
Патрик стоял между мальчиком и алтарем. Его сутана оказалась коротковатой, из-под нее высовывались черные остроносые башмаки и низ парадных брюк обрядника.
Маленький кадильщик остановился в двух шагах от Патрика, который, в свой черед, медленно двинулся к нему. Патрик открыл кадильницу. Положил на угли две ложечки ладана. Опустил крышку. Аббат Монтре запел: «Elevatio тапиит mearum sacrificium vespertinum! (Да простру я руки мои, как в жертвоприношении перед приходом ночи!). Ропе, Domine, custodiam ori тео et ostium circumstantiae labiis meis!» (Наложи, Господи, печать на уста мои и замкни губы мои!).
Четверо маленьких певчих опустились на колени перед устланными ковром ступенями алтаря. Мадемуазель Ламюре выдала заключительный аккорд собственного сочинения, — такого здесь доселе не слыхивали. От этого звука еще ниже склонились спины в плащах, еще увереннее распрямились спины в сутанах. Патрик Карьон одним резким движением выключил мехи.
Молящиеся преклонили колени.
Кадилоносец встряхнул кадило.
Аббат возвестил, что облатка, которую он собирается положить в рот, есть тело.
Все присутствующие стояли на коленях, не считая двух американских офицеров, одного французского капитана, нотариуса и доктора Карьона; эти пятеро возвышались над склонившейся паствой, прямые, как колья, с высоко поднятыми головами, с опущенными долу глазами. В последний раз кубок был поднесен к губам среди мертвой тишины. Патрик сделал короткий знак перед зеркальцем кафедры. И орган испустил тягучий вздох.
Часть третья
ОТРЕЧЕНИЕ
Медленно пятясь, Патрик Карьон разматывал длинный провод по дворику перед сараем и наконец подключил его к розетке в доме кюре.
Затем вскарабкался по лесенке обратно на чердак. Приоткрыл слуховое оконце, подтянул удлинитель, включил проигрыватель. Расположил ударные инструменты так, чтобы сидеть спиной к люку. Привинтил педаль к большому барабану.
Поставил на проигрыватель пластинку-«сорокопятку» и опустил на нее пластмассовый звукосниматель с корундовой иглой.
Все вечера и ночи напролет он играл в унисон с ударниками, записанными на лучших виниловых пластинках, которые давал ему Риделл.
— Ты больше не со мной, — шепнула ему на ухо Мари-Жозе. — Ты где-то далеко. Тебе уже нет до меня дела.
Патрик дернул плечом, сложил ассигнации и сунул их в карман куртки.
Они сидели в библиотеке. Мари-Жозе была в небесно-голубом атласном платье с большим вырезом. В руке она держала черные американские очки, которые раздобыл ей Риделл.
Она пожирала его тоскливыми глазами.
Патрик решил посвятить большую часть времени освоению ударных инструментов. Он и Мари-Жозе договорились не ходить в лицей, а готовиться к экзаменам на бакалавра самостоятельно, в библиотеке. Красноречие Риделла принесло свои плоды: обязательное образование только пудрит мозги, подчиняет молодежь новому идолу — материальному благополучию, этому популярному, расчетливому, прагматичному убийце. Риделл говорил: «Никогда не разрешайте учителям внушать вам, что хорошо, а что нет. Во-первых, это вовсе не хорошо для вас. Во-вторых, слишком хорошо для них». |