Ее касались руками, подталкивали, останавливали – все так же мягко. Ни одного грубого жеста. Ни одного резкого движения. Анаис была вещью, но вещью хрупкой».
Винсент оставил коварно-враждебный тон. У него уже не лежала душа к нападению. Он говорил, рассказывал, увлекшись воспоминаниями. Эту историю он не передавал никому. Наконец-то он от нее избавлялся. Но в этот холодный час, когда возвращается день, когда неясный свет делает набросок мира твердым карандашом, он был одинок как никогда. Помнил ли он, что я сижу здесь, перед ним, и слушаю?
«Потом они уложили ее на канапе. Им, разумеется, было необходимо взглянуть на нее поближе. Они надели очки. Пододвинули лампу. Анаис не сопротивлялась. Она была пьяна. Ее опьянил ликер, а еще больше стыд. Она не раскрывала глаз. Чувствовала в полусне, как ее трогают чьи-то руки. Было не больно. Понемногу ласки стали более выраженными, настойчивыми. В нее засунули палец и долго им шарили. Потом еще. И еще. Четверо мужчин продолжали разговаривать между собой. Она слышала их как бы издалека и не понимала, что они говорят. Ей это было неинтересно. Ей ничто уже не будет интересно. Ей стало холодно, будто открыли окно. Две руки развели ей колени: это ее открыли. Она почувствовала легкое пощипывание между ног. Открыла глаза и увидела прямо над своим лобком наморщенный лоб гостя с бородкой. Тотчас снова зажмурилась, не мешая мужчине, который всасывал ее через низ живота, осторожно, приникнув ртом к ране, через которую он избавлял ее от нее самой».
Винсент отошел от перил и сел на один из уродливых садовых стульев.
«Вот откуда взялась наша Анаис!» – шепнул он мне.
Мне хотелось подбодрить Винсента дружеским словом. И он, и я, мы любили Анаис за это изначальное пятно и всегда об этом знали. Почему не признаться в том открыто? Винсент только что говорил про «рану». Должен ли я скрывать от себя, что обожал эту рану в Анаис, что я тайно чтил воспоминание о том покушении и праздновал его каждый раз, когда она приглашала меня проникнуть в нее и отметить вторжение в самую сердцевину и первый миг ее плоти, в месте хрупкого сочленения ее существа.
Мне пришла гнусная мысль о том, что четыре насильника той первой ночи лишь посвятили Анаис в ее собственную тайну, втолковав ей, что она ранена природой и судьбой и что именно по этой ране распознали маленькую воровку. Так что у других есть право обыскивать ее и отнимать все, что она взяла. Ничего из того, что заключает в себе ее тело, ей не принадлежит.
Она написала родителям, как ей грустно от того, что их разделяют десять тысяч километров, но мсье Чалоян очень мил с ней и дает ей книги.
Она прочитала «Тысячу и одну ночь», иллюстрированную скабрезными гравюрами. Эта книга ни под каким предлогом не должна была покидать гостиную мсье Чалояна: Анаис проводила субботы и воскресенья в квартире господина директора. Как только остальные девочки уезжали из пансиона в пятницу вечером, она поселялась у него. Мсье Чалоян посоветовал ей входить через дверь на кухне, чтобы не попадаться на глаза вахтеру.
Господин директор не принимал гостей каждую субботу. Порой он и сам отлучался на выходные. Анаис оставалась в квартире одна. Мсье Чалоян доверял своей маленькой воровке: поскольку она сама не умела отличать дозволенное от недозволенного, ее совсем просто было выдрессировать. Приказы, полученные от директора, помогали ей ориентироваться в неясном потоке своего сознания. Она была создана для повиновения и услужения, о чем возвещали детская хрупкость ее черт, нежность форм, которые словно требовали, чтобы ею располагали и наслаждались. Мсье Чалоян звал ее своей Шехерезадой. Поджидая вместе вечерних гостей, они говорили о прекрасной осужденной, которая могла заслужить себе отсрочку, ночь за ночью, лишь беспрестанно забавляя своего господина известным образом – каждый раз придумывая неслыханную историю, которая не давала бы ему сомкнуть глаз до зари. |