Так и остается с протянутыми руками.
Обе женщины ждут терпеливо.
Что же мне делать? Я изнемогаю, о, боже, Нуллюс, скажите им, что я не воскрешаю мертвых.
Давид оборачивает к Анатэме заплаканное, почти безумное лицо и говорит чужим голосом.
Уходят. Давид в изнеможении садится на кресло и бессильно опускает седую голову. Тихонько причитает что-то.
Прислушивается к тому, что делается за окном, утвердительно кивает головой и медленно, с осторожностью заговорщика приближается к Давиду; и со сложенными молитвенно руками, с растерянно-доверчивой улыбкою ждет его приближения Давид. Спина его по-стариковски согнута, он часто вынимает свой красный платок, но не знает, что с ним делать.
Смотрят друг на друга и хохочут.
свободен ли дом. Ведь они такие безумцы!
Анатэма выходит. Давид осторожно, на цыпочках подходит к окну и хочет заглянуть, но не решается; идет к столу – но пугается разбросанных бумаг и, стараясь не наступить ни на одну из них, словно танцуя среди мечей, пробирается к углу, где висит его платье; торопливо, путая одежду, начинает одеваться. Долго не знает, что делать ему с бородою, и, догадавшись, начинает запихивать ее за борты сюртука, скрывать под сюртуком.
Но только зачем они не вырвали ее? Так, так, борода… Но какой черный сюртук! Ничего, ничего, ты ее спрячешь. Так, так. У Розы было зеркало… Но Роза убежала, а Наум тоже умер, а Сура… Ах, ну что же не идет Нуллюс?
Разве он не слышит, как они кричат?..
В дверях осторожный стук.
Гасит в комнате огонь и затем раздергивает драпри: четырехугольники окон наливаются дымно-красным, клубящимся светом; в комнате темно, – но все белое: голова Давида, разбросанные листки бумаги, окрашенные слабым кровяным цветом.
И уродливые, дымно-багровые тени безмолвно движутся по потолку; машут руками, сталкиваются, вдруг сплетаются в длинную вереницу, не то бегут быстро, не то предаются дикому и страшному танцу. А из глубокой дали приносится новый, еще не слышанный гул, – если бы море вышло из берегов и двинулось на сушу, то так бы грохотало оно: сдержанно, неотвратимо и грозно.
Вы слышите?
В сдержанном гуле и хаосе звуков как бы вычерчивается протяжно и долго:
Да-а-ви-и-д, Да-а-ви-и-д, Д-а-а-ви-и-д.
И сразу в клубах огненного дыма победной и сильной волной вливается отдаленная музыка – медный крик многочисленных труб, которые несут в высоко приподнятых руках, ибо к земле и небу обращен их призывный вопль. Смолкают трубы. Топот движущихся полчищ, призывный вопль бесчисленных голосов:
Да-а-ви-и-д, Да-а-ви-и-д – переходит в аккорды, становится песней. И снова трубы. И снова настойчивый, грозный и властный призыв: Да-а-ви-и-д, Да-а-ви-и-д.
При первых звуках труб Давид, пошатнувшись, прижался к стене; затем шаг за шагом – все смелее – все быстрее – все прямее он подвигается к окну.
Взглядывает – и, оттолкнув Анатэму, протягивает обе руки навстречу бедным земли.
Ты не знаешь ни жалости, ни пощады. Мы истомились, мы устали – и уже мертвые устали ждать. Сюда – и мы пойдем вместе. Сюда!
Народы земли, взыскующие бога, стекитесь все к ногам Давида – он здесь!
Человек!
Пусть камень будет твоим ложем, пусть воющий шакал станет другом твоим, пусть только небо и песок услышат покаянные стоны Давида – ни одного пятнышка чужого греха не выступит на чистом снеге его души. Кто остается с прокаженными, тот сам заболевает проказою – и только в одиночестве узришь ты бога. |