Это— нынешний момент революции. Ниже не опустимся. Спираль идет кверху и вширь, нас выносит уже из ада на простор».
Осенью 1921 года Белому удалось выехать из России. В Ковно ему пришлось ждать германской визы. В отчаянье он пишет письмо Асе — двадцать страниц большого формата, мелким почерком: подробный отчет о своей жизни в России в эпоху военного коммунизма. Письмо не было отправлено, и в 1923 году Белый передал его В. Ходасевичу. Оно было напечатано с большими сокращениями в журнале «Современные записки».
«До Рождества 1918 года, — пишет Белый, — я читал курс лекций, вел семинарий с рабочими, разрабатывал программу Театрального Университета, читал лекции в нетопленном помещении Антропософского общества, посещал заседания Общества.
С января 1919 г. я все бросил… лег под шубу и пролежал в полной прострации до весны, когда оттепель немного согрела мою душу и тело… И не нам, старикам, вынесшим на плечах 1917, 1918, 1919, 1920, 1921 годы, рассказать о России. И хочется говорить: „Да, вот— когда я лежал два с половиной месяца во вшах, то мне…“. „Две недели лечился от экземы, которая началась от вшей, и т. д.“. Или начнешь говорить: „Когда у меня за тонкой перегородкой кричал дни и ночи тифозный…“ Да, жил, и ходил читать лекции, готовился к лекциям под крик этот… В комнате стояла температура не ниже 8° мороза, но и не выше 7° тепла. Москва была темна. По ночам растаскивали деревянные особняки… Жил я это время вот как: у меня в комнате в углу была свалена груда моих рукописей, которыми пять месяцев подтапливал печку; всюду были навалены груды старья, и моя комната напоминала комнату старьевщика; среди мусора и хлама, при температуре в 6–9°, в зимних перчатках, с шапкой на голове, с коченеющими до колен ногами, просиживал я при тускнейшем свете перегоревшей лампочки или готовя материал для лекции следующего дня, или разрабатывая мне порученный проект в Т. О., или пишучи „Записки чудака“, в изнеможении бросаясь в постель часу в четвертом ночи: отчего просыпался я в десять часов и мне никто не оставлял горячей воды; так, без чаю подчас, дрожа от холода, я вставал и в одиннадцать бежал с Садовой к Кремлю (где был Т. О.), попадая с заседания на заседание; в три с половиной от Кремля по отвратительной скользкой мостовой, в чужой шубе, душившей грудь и горло, я тащился к Девичьему Полю, чтобы пообедать (обед лучше „советского“, ибо кормился я в частном доме — у друзей Васильевых). После обеда надо было „переть“ с Девичьего Поля на Смоленский рынок, чтобы к ужину запастись гнилыми лепешками, толкаясь среди вшивой, вонючей толпы и дохлых собак. Оттуда, со Смоленского рынка, тащился часов в 5–6 домой, чтобы в семь уже бежать обратно по Поварской в Пролеткульт, где учил молодых поэтов ценить поэзию Пушкина, увлекаясь их увлечением поэзией; и уже оттуда, часов в 11, брел домой, в абсолютной тьме, спотыкаясь о невозможные ухабы: и почти плача оттого, что чай, который мне оставили, опять простыл, и что ждет холод, от которого хочется кричать…
И я находил все же силы: читать лекции, которые в людях зажигали надежду (люди ждали моих лекций, как нравственной поддержки в их тьме); и я перемогал тьму, давая другим силу переносить тьму, не имея этой силы и как бы протягивая руки за помощью…
Подумай, как живут в Москве: я пять лет не мог сшить себе шубы; мои невыразимые были в таком состоянии, все лето, что я должен был все лето ходить в русской рубашке, чтобы прикрыть неприличие своих панталон… Шляпа моя была драная; мы все выглядели оборванцами. Три дня в Петрограде ходил в туфлях, ибо сапог не было… Подумай, — везде хвосты. Из хвоста — в хвост. Подумай, а у меня по шесть заседаний в день. И, вернувшись домой, натаскать дров, наколоть дрова и пуститься в хвост… Этих горьких минут личной покинутости я не забуду…»
В начале 1920 года Белый поселяется в квартире писательницы N, бывшей хлыстовки и «распутники», капризной эфироманки, но доброго человека. |