Изменить размер шрифта - +
 — Мама потом целую ночь плачет. И Маринка. Я то что — я мужчина. Без тебя обойдусь.

Гордый маленький человек. А знал уже, что оставившего их отца любить нечего. Только злость одна, такая, что драться хочется. И еще — вцепиться в него и не пускать! Ни за что не пускать! Таким не прочным оказался этот домашний теплый очаг. Был дом — да все порушилось. И ноет, ноет нутро, потому что вернуть ничего нельзя. Это называется «время» — только вперед и никогда назад. Совсем просто, только смириться совершенно нет сил и хочется как-нибудь сигануть во вчерашний день, в прошлое, когда все были вместе, и остановить мгновение. Навсегда. Отец стоит на дорожке под серебристым тополем, у камня, под которым закопан клад. Яркий, белый-белый день. И никуда он не уходил, маму не променял на другую жену. А у окна застыл, глядя на него, черноглазый мальчик.

Андрей изо всех сил старался напрячь все мысли, все желания, чтобы вернуть тот теплый тихий день, ветер в надувшейся занавеске, шумящие за окном травы, старый кувшин, вдруг опрокинувшийся, и белую струйку молока, хлынувшую на пол. Поток замедлился, загустел вместе с затихшим ветром, и вот уже медленно-медленно растекается по деревянным половицам лужица… Стоп! Он жмурился, сильно сжимал кулачки… Распахивал глаза — скамейка пуста, важно стоит прикрытый марлей кувшин, бьется о стекло муха, и неумолимо тикают ходики.

Андрей рос шустрым мальчишкой, непоседой — весь день бесенком носился. Но не простым гостем явился он в этот мир — соглядатаем, сотворцом. Все видел, подмечал. С собачьей чуткостью ловил звуки, запахи. Словно работал в нем, не останавливаясь, записывающий даже мимолетные впечатления аппарат. Потому и мир, окружавший его, впечатывался в память навечно, во всех бренных своих мелочах.

Он тщательно, трепетно исследовал каждый уголок двора, доски забора, стволы деревьев — каждую драгоценность необъятного мирского богатства в его завораживающей изменчивости. Ливни, грибные дождики, алмазная россыпь росы, горящая в первых лучах солнца, и щепы, и летучий пух с поседевшего татарника — все жадно вбирал в себя, впитывал, боясь потерять хоть малую толику.

«Меня успокаивал огород, — записал позже Андрей в дневнике. Он царственно покрывал пространство между домом и тремя заборами. Один отделял его от улицы, ведущей вверх в гору, к кирпичной, выбеленной стене Симоновской церкви, другой — от соседского участка, а третий, с калиткой на веревочных петлях, — от нашего двора… Все три забора были СТАРЫМИ и поэтому прекрасными… Японцы видят особое очарование в следах возраста, выявляющего суть вещей. «Саба», как они называют следы старения вещей, — это неподдельная ржавость, прелесть старины, печать времени…

Детством и воспоминаниями о себе, чувствами бессмертия и остротой реакции, и растительной радости художник питается всю свою жизнь. …Детство — это сияющие на солнце верхушки деревьев, и мать, которая бредет по покрытому росой лугу и оставляет за собой темные, как на первом снегу, следы…»

«Чем ярче эти воспоминания, тем мощнее творческая потенция». Не здесь ли, в мощной связи всего его существа с живой плотью Божьего мира одна из тайн дара Тарковского?

 

Глава 2

«У меня была удивительная тяга к улице»

 

 

1939 год. Андрею пора готовиться в школу, семья вернулась в Москву. Поселились в прежних комнатах на первом этаже дома на Щипке (первый этаж каменный, верх — деревянный). Улица Щипок в районе Замоскворечья относилась к району, сплошь застроенному лабиринтом переулков. После реформы 1861 года в застройке улицы преобладали благотворительные учреждения: Александровская больница, Солодовниковская богадельня (сейчас здание Института хирургии имени Вишневского), а также мельницы, хлебные склады.

Быстрый переход