|
— Оно может оказаться всем и ничем. Пока не знаю. Люди носят с собой множество странных безделушек, особенно художники. Что у тебя в сумке, Паскуале? Не считая монет, которые потребуются тебе, чтобы расплатиться за это забористое вино? Думаю, там у тебя уголь и гусиные перья, небольшой нож для заточки перьев, листы бумаги, английский карандаш, кусочек мякиша подчищать наброски. Ламповая сажа и плоский камень, на котором смешивают краски. Это все выдает в тебе художника. Но я уверен, есть еще вещи, которые характеризуют тебя как личность и не имеют ничего общего с твоей профессией. Возможно, так же обстоит дело и с Джулио Романо. Мы нашли игрушку; если мы не будем рассудительны, она сможет обрести значение, которого в ней нет, и мы собьемся с пути, уйдем с прямой дороги, гоняясь за воображаемыми тенями. Да, она может оказаться важной, а может не значить ничего.
Паскуале сказал:
— В живописи значение всего можно разгадать. Вещи что-то обозначают, потому что за ними стоит история, за каждым жестом или цветком скрывается традиция. Я увидел, как взлетела эта игрушка, и подумал об ангелах…
Паскуале хотел, но не осмеливался рассказать о своем видении, картине, запечатлевшейся в его разуме, все еще размытой, но медленно проясняющейся, так предмет, скрытый в тумане, обрисовывается все четче по мере того, как к нему приближаешься. Нет, это был вовсе не тот метод, каким работал Никколо, собирая по кусочкам из оброненных деталей короткую историю жестокой стычки. Паскуале внезапно охватила жажда писать прямо сейчас, но он понимал: если он сделает это, подобное скверное начало отбросит его назад на дни, недели, месяцы. Полная картина либо ничего.
В подвале было сыро, но огонь жаровни согревал Паскуале, а запах дыма был лучше химической вони мастерских, которой до сих пор тянуло от его рубахи. С другой стороны жаровни худосочный, похожий лицом на хорька оборванец медленно запускал руку за пазуху жирной шлюхи, словно надеясь в итоге целиком заползти в расселину между этими питающими сосудами. Остальные сидели, в основном, клюя носом, разморенные молодым вином, зачарованные видом горящих в жаровне головней и собственными неведомыми мыслями.
Спустя некоторое время седой старик, сидящий рядом с Паскуале, заговорил. Багровая полоса шрама тянулась через левую половину его лица от глаза до угла рта. Он показал пальцем на шрам и спросил с сильным миланским акцентом:
— Интересуетесь, откуда у меня это, молодой человек? Давайте я расскажу вам, как получил его, строя канал для выхода в море. Механики использовали китайский порошок, чтобы взрывать крепкие скалы Серавилля, после одного такого взрыва горящие осколки попали на палатки, где жили рабочие. Немногие выбрались из того пожара, потому что огонь попал и на склад порошка, но мне повезло, можно сказать. В ту ночь погибло больше народа, чем пало в войну с Египтом, но я отделался только шрамом. Теперь все фабрики используют силу воды того канала, который мы прокопали, они получают свои барыши… А что досталось мне, кроме пенсии и лица, от которого сворачивается молоко? Говорят, механики освободили людей, чтобы они стали самими собой, но их механизмы делают из таких, как я, скотов, пашущих до конца своих дней, а когда мы больше не можем работать, когда из нас больше нельзя извлечь пользу, нас вышвыривают.
Старик перекатил табачную жвачку от одной щеки к другой и сплюнул в жаровню длинную ленту слюны. Наклонившись вперед, чтобы посмотреть мимо Паскуале, он сказал:
— Я вас знаю, синьор Макиавелли. Я видел вас здесь раньше и слышал ваши разговоры тоже. Я знаю, вы согласны со мной.
Никколо, как заметил Паскуале, сразу же взбодрился и в то же время насторожился. Вино сделало свое дело, его жар изгнал озноб, как огонь факела рассеивает туман.
— Мы всегда свободны и можем быть самими собой, внутри себя, синьор, — сказал Никколо. |