Моя ближайшая подруга Тельма, которая знает абсолютно обо всем, говорила мне, что Гровенор-сквер — самое модное и роскошное место в Лондоне.
Что ж, в этом нет ничего удивительного — мой дедушка был очень богат и, когда умер, завещал разделить все свое состояние между папой и тетушкой Дороти.
Мой папа тоже умер, и я, по достижении двадцати одного года, должна получить кое-что из его денег — по крайней мере так мне говорят. Пока же, надеюсь, мне выдадут хоть какую-то сумму на покупку платьев.
Интересно, я хорошенькая?
Я всегда думаю, как ужасно, когда во время танцев тебя никто не приглашает и вся надежда на заранее расписанные танцы (так случалось у нас в монастыре с толстушками-немками, чересчур скучными и неповоротливыми).
Брат Тельмы, Томми, говорит, что у меня беспокойное выражение лица. Не знаю, что он имеет в виду. Хотя догадываюсь.
Томми вообще очень часто высказывает странные вещи; впрочем, он — художник и имеет отличные от большинства людей представления.
В Париже у него прелестнейшая студия, и мы с Тельмой частенько бывали в ней во время коротких каникул. Как сейчас вижу нагромождение старинной мебели, которую он отыскивал на распродажах — в стиле Людовика XIV и Людовика XV, — несколько очаровательнейших вещичек Буля, вперемежку с мольбертами и другими атрибутами, обычными в студии художника.
Кроме того, у Томми мы нашли целый ворох испанских шалей и шелковых отрезов. Мы с Тельмой, бывало, заворачивались в них и упрашивали Томми написать с нас портрет, но он так и не согласился.
Он скептически относился к нашим суждениям о живописи и нередко отпускал довольно грубые шутки в наш адрес. Я, в свою очередь, не очень высокого мнения о его творчестве, правда, сказать ему об этом так и не осмелилась.
В прошлом году он выставлялся в Salon des Independants, его картина называлась «Лежащая фигура в жаркий день» и изображала зеленую, точно горошек, женщину под зонтом, явно пострадавшую от крапивных ожогов.
По-моему, полное безобразие, но критики расхваливали — Тельма показала мне несколько вырезок из газет.
Однажды мы разговорились о различных типах внешности, и Томми заявил, что Тельма определенно принадлежит к типу американских индейцев. Тогда я спросила, к какому типу можно отнести меня, и Томми довольно раздраженно заметил:
— Ох, Максина, в тебе нет ничего устоявшегося!
— Объясни, что это значит? — попросила я.
Томми отказался, и тогда я буквально взмолилась, словно выпрашивала у матери-настоятельницы дополнительную прогулку. Томми рассерженно отвернулся и с досадой бросил:
— Проклятие, Максина, ты надоедлива, как москит!
Потом, взяв за подбородок, откинул назад мою голову и внимательно посмотрел мне в глаза. Внезапно у меня возникло странное ощущение, что сейчас произойдет нечто потрясающее.
Выражение лица Томми было столь необычно, в его колючем взгляде промелькнуло что-то такое, что заставило мое сердце невольно дрогнуть, а предчувствие — превратиться почти в уверенность. Но Томми вдруг отдернул руку, бросился в другой конец комнаты и заиграл на пианино. Я была в полном замешательстве, не знала, что и сказать, вдобавок граммофон и пианино издавали такой невероятный шум, что мы все принялись хохотать. Так Томми больше ничего и не сказал мне.
Кажется, минула вечность с тех пор, как я его видела в последний раз, хотя в действительности прошло всего часов восемь. Они с Тельмой приехали провожать меня на Gare du Nord и принесли дивные розы. (Теперь они завяли и совсем поблекли.) Я, наверно, выглядела не лучшим образом, так как ужасно плакала. До того ненавистна была мне предстоящая разлука с Тельмой, с которой мы стали почти как сестры. Она уезжает в Америку, где ей предстоит дебютировать осенью.
В момент отправления поезда я протянула Томми руку, он поцеловал ее, как настоящий француз, и сказал:
— Au revoir, Максина! Мы с тобой обязательно увидимся, очень скоро… как только ты вырастешь!
Не знаю, что он хотел этим сказать, — ведь я и так уже совсем взрослая. |