Затем, не говоря дурного слова, я был в Венеции; тут напала на меня крапивная лихорадка, не оставляющая меня и до сегодня. В Венеции я купил себе стакан, окрашенный в райские цвета, а также три шелковых галстука и булавку. Теперь я в Милане; собор и галерея Виктора Эммануила осмотрены, и ничего больше не остается, как ехать в Геную, где много кораблей и великолепное кладбище. (Кстати: в Милане я осматривал крематорию, т. е. кладбище, где сжигают покойников; пожалел, что не жгут здесь и живых, например еретиков, кушающих по средам скоромное.) <…> За границей пиво удивительное. Кажется, будь такое пиво в России, я спился бы. Удивительные также актеры. Этакая игра нам, россиянам, и не снилась.
Я был в оперетке, видел в итальянском переводе „Преступление и наказание“ Достоевского, вспоминал наших актеров, наших великих образованных актеров, и находил, что в игре их нет даже лимонада. Насколько человечны на сцене здешние актеры и актрисы, настолько наши свиньи.
Вчера был в цирке. Был на выставке. <…> Сегодня тащусь в Геную».
Суворина удивлял интерес спутника к кладбищам. Делая вид, будто легкомысленно относится к смерти, Чехов не переставал думать о ней.
Приехав в Ниццу 2 октября, он обнаружил здесь множество присланных из Швейцарии писем от Лики, блуждавших вслед за ним по всем его адресам. Забыв всякий стыд, она рассказывала ему о своем любовном разочаровании. После того как Чехов «отверг» ее, она отдалась Потапенко и поехала за ним в Париж. Но любовник не преминул отделаться от нее, вернувшись к жене. Воссоединившаяся чета отправилась в Италию, тогда как Лика, ожидавшая ребенка, оставалась в Швейцарии – одинокая и отчаявшаяся. «Видно, уж мне суждено так, что все люди, которых я люблю, в конце концов мною пренебрегают. Почему-то все-таки сегодня мне хочется поговорить с Вами! Я очень, очень несчастна! Не смейтесь! От прежней Лики не осталось и следа, и, как я думаю, все-таки не могу не сказать, что всему виною Вы! Впрочем, такова, видно, судьба! Одно могу сказать, что я переживаю минуты, которые никогда не думала переживать! Я одна. Около меня нет ни души, которой я могла бы поведать все то, что я переживаю. Дай Бог никому не испытать что-либо подобное. Все это темно, но я думаю, что Вам ясно! Недаром Вы психолог!.. Даже Маше не показывайте это письмо и ничего не говорите… Не знаю – посочувствуете ли Вы мне… У Вас вся жизнь для других, и как будто личной жизни Вы и не хотите. Напишите мне, голубчик, поскорее…<…> Прощайте, если не увидимся, то не думайте обо мне дурно».
А уже на следующий день – новое письмо, где Лика умоляет приехать к ней повидаться: «Напишите поскорее, когда вы думаете приехать сюда, если не раздумаете. Предупреждаю, не удивляйтесь ничему! Если не боитесь разочароваться в прежней Лике, то приезжайте. От меня не осталось и помину. Да, какие-нибудь шесть месяцев перевернули мою жизнь. Впрочем, я не думаю, чтобы Вы бросили в меня камнем! Мне кажется, что Вы всегда были равнодушны к людям, к их недостаткам и слабостям».
Возмущенный поведением Потапенко, Чехов написал сестре, что тот «свинья». Но не полетел на помощь Лике – поостерегся. Ответ его на ее отчаянные письма носил даже холодноватый оттенок: «К сожалению, я не могу ехать в Швейцарию, так как я с Сувориным, которому необходимо в Париж… О моем равнодушии к людям Вы могли бы не писать. Не скучайте, будьте бодры и берегите свое здоровье. Низко Вам кланяюсь и крепко, крепко жму руку. <…> Если бы мне удалось получить Ваше письмо в Аббации, то в Ниццу я приехал бы через Швейцарию и повидался бы с Вами, теперь же неудобно тащить Суворина».
19 октября, проследовав через Берлин, Париж и Москву, Чехов снова оказался в Мелихове. Конечно, он испытывал угрызения совести из-за того, что так безразлично отнесся к судьбе Лики, но, с одной стороны, он был сердит на нее за обвинение в «равнодушии» к себе подобным, а с другой – опасался, увидев ее, поддаться жалости и оказаться с плаксивой, хнычущей женщиной на руках – с женщиной, которую больше не любил. |