Изобразив Алехина, писатель признался наконец, подумала она, почему так и не объяснился ей в любви открыто: «Мы подолгу говорили, молчали, но мы не признавались друг другу в нашей любви и скрывали ее робко, ревниво. Мы боялись всего, что могло бы открыть нашу тайну нам же самим. Я любил нежно, глубоко, но я рассуждал, я спрашивал себя, к чему может повести наша любовь, если у нас не хватит сил бороться с нею; мне казалось невероятным, что эта моя тихая, грустная любовь вдруг грубо оборвет счастливое течение жизни ее мужа, детей, всего этого дома, где меня так любили и где мне так верили…»
«Я уже не плакала, а рыдала захлебываясь, – продолжает Авилова в мемуарах. – Так он не винил меня! Не винил, а оправдывал, понимал, горевал вместе со мной». И дальше, процитировав еще один фрагмент рассказа: «Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви надо исходить от высшего, от более важного, чем счастие или несчастие, грех или добродетель, в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе», комментирует: «Из какого „высшего“ надо исходить – я не поняла. И что более важно, чем счастье или несчастье, грех или добродетель, – я тоже не знала. Знала и понимала я только одно: что жизнь защемила меня и что освободиться от этих тисков невозможно, – если семья мешала мне быть счастливой с Антоном Павловичем, то Антон Павлович мешал мне быть счастливой с моей семьей. Надо было разорвать душу пополам».
Предельно возбужденная, она решает воспользоваться этим предлогом, чтобы разжечь страсть Чехова. И – чтобы посильнее его уязвить – выбирает саркастический тон. В своем письме Авилова злобно благодарит писателя за честь, которую он оказал ей, сделав героиней хотя бы и маленького рассказа. Припоминает похожего на него автора, его приятеля, который делает всякие гадости и подлости, чтобы потом описать их в своих произведениях, а еще после – бить себя в грудь и каяться, намекая на то, что Антон Павлович упражняется в великодушии и благородстве, но, увы, тоже раскаивается. «Сколько тем нужно найти, чтобы печатать один том за другим повестей и рассказов. И вот писатель, как пчела, берет мед откуда придется, – писала она Чехову. – Писать скучно, надоело, но рука „набита“ и равнодушно, холодно описывает чувства, которых уже не может переживать душа, потому что душу вытеснил талант. И чем холодней автор, тем чувствительнее и трогательней рассказ. Пусть читатель или читательница плачет над ним. В этом искусство…»
На это горячечное письмо Чехов ответил мудро, терпеливо, сдержанно, так, словно адресовался к душевнобольной: «Вы неправильно судите о пчеле. Она сначала видит яркие, красивые цветы, а потом уже берет мед. Что же касается всего прочего – равнодушия, скуки, того, что талантливые люди живут и любят только в мире своих образов и фантазий, – могу сказать одно: чужая душа потемки… Крепко жму Вам руку. Будьте здоровы и счастливы».
Взбешенная оттого, что Чехов не принял ее игры, Авилова вновь хватается за перо – теперь она обвиняет Антона Павловича в том, что он желает таким образом прекратить с ней переписку. Но вместо того чтобы и на самом деле воспользоваться случаем и избавиться от столь пылкой поклонницы, Чехов… оправдывается перед нею: «Я прочел Ваше письмо и только руками развел. Если в своем последнем письме я пожелал Вам счастья и здоровья, то не потому, что хотел прекратить нашу переписку или, чего Боже упаси, избегаю Вас, а просто потому, что в самом деле всегда хотел и хочу Вам счастья и здоровья. Это очень просто. И если Вы видите в моих письмах то, чего в них нет, то это потому, вероятно, что я не умею их писать… Как бы ни было, не сердитесь на меня и простите, если в самом деле в моих последних письмах было что-нибудь жестокое или неприятное. |