Изменить размер шрифта - +
«Тебе прибавил много слов», – отчитывается он Ольге и шутя добавляет в скобках: «Ты должна сказать: благодарю…» И в другом письме: «Тебе, особенно в IV акте, много прибавлено. Видишь, я для тебя ничего не жалею, старайся только. Пиши, что на репетициях и как, нет ли каких недоразумений, все ли понятно». Чехов очень беспокоился о том, как идут дела в театре, так далеко от него. Поняли ли наконец артисты своих персонажей? Не перегрузит ли Станиславский мизансцены? Не использует ли в постановке в изобилии натуралистические детали, до которых режиссер такой охотник? Вопросы – в каждом письме Ольге, а иногда прорывается и просьба: «Опиши мне хоть одну репетицию „Трех сестер“. Не нужно ли что прибавить или что убавить?» И в этом же письме, кроме, так сказать, общего интереса, проявляется и частный, даются полнее конкретные советы: «Хорошо ли ты играешь, дуся моя? Ой, смотри! Не делай печального лица ни в одном акте. Сердитое – да, но не печальное. Люди, которые давно носят в себе горе и привыкли к нему, только посвистывают и задумываются часто. Так и ты частенько задумывайся на сцене, во время разговоров. Понимаешь?» И несколько дней спустя той же забрасывавшей его письмами Ольге – в шутливой форме, за которой, однако, видится настоящее беспокойство: «Жестокая, свирепая женщина, сто лет прошло, как от тебя нет писем. Что это значит? <…> Пиши, собака! Рыжая собака! Не писать мне писем – это такая низость с твоей стороны! Хоть бы написала, что делается с „Тремя сестрами“! Ты еще ничего мне не писала о пьесе, решительно ничего, кроме того, что была-де репетиция или репетиции сегодня не было. Отколочу я тебя непременно, черт подери».

Озабоченный точностью мельчайших деталей, он просит одного актера, чтобы тот надевал фрак лишь в первом акте, другому советует загримироваться так, чтобы стать похожим на поэта Лермонтова. В пьесе действует много офицеров – и он, опасаясь, что свойственная театру склонность к преувеличению обратит их в карикатуры, поручает своему приятелю, полковнику Петрову, присутствовать на репетициях и следить за тем, чтобы мундиры были правильные, да и манеры у одетых в эти мундиры актеров – тоже. Полковник Петров принял поручение так близко к сердцу, что осмелился даже в длинном письме высказать упреки автору. Вот как описывают ситуацию самые заинтересованные в ней стороны. Ольга – Чехову: «Много добродушного смеху возбуждает Петров, присутствующий на репетициях „наш военный режиссер“, как мы его прозвали. Он, по-видимому, решил, что без него нельзя обойтись, и толкует уже не о мундирах, а о ролях. Лужский – шутник, отлично его копирует, как он, сильно задумавшись, говорит: „Вот не знаю, что нам теперь с Соленым бы сделать – не выходит что-то!“ Разве это не номер?» И Чехов – Ольге: «Полковник прислал мне длинное письмо, жалуется на Федотика, Родэ и Соленого; жалуется на Вершинина, на его безнравственность. Помилуй, он совращает с пути чужую жену! Думаю, однако, что сей полковник исполнит то, о чем я просил его, т. е. военные будут одеты по-военному. Трех сестер и Наташу он очень хвалит, кстати сказать. Хвалит и Тузенбаха.

Целую тебя крепко и обнимаю крепко. Зовут обедать. Пришел консул и советует в Алжир не ехать. Говорит, что теперь время мистраля. Я совершенно здоров, не кашляю, но скука ужасная. Скучно мне без Москвы, без тебя, собака ты этакая. Итак, я тебя целую».

Тон писем Чехова Книппер всегда оставался нежным, но не делалось даже намека на возможную женитьбу. Скептичный и легкомысленный, он продолжал издалека свою игру, чередуя в своих посланиях соблазн с меланхолией и уклончивостью.

«Антон, знаешь, – писала ему Ольга сразу же после его отъезда из Москвы, – я боюсь мечтать, т. е. высказывать мечты; но мне мерещится, что из нашего чувства вырастет что-то хорошее, крепкое, и когда я в это верю, то у меня удивительно делается широко и тепло на душе, и хочется и жить, и работать, и не трогают тогда мелочи жизненные, и не спрашиваешь себя, зачем живешь.

Быстрый переход