До того как установление регулярного пароходного сообщения решительным образом не пресекло морской разбой, в первой трети XIX столетия, маниоты были самыми дерзкими пиратами — грозой торговых кораблей на всех побережьях Леванта.
В силу своего положения на краю Пелопоннеса, у входа в два моря, поблизости от острова Чериготто, столь излюбленного корсарами, гавань Итилон была как нельзя более удобна для морских разбойников, хозяйничавших в водах Архипелага и по соседству с ним — на побережье Средиземного моря. Особенно дорожили они стрелкой мыса Матапан, завершавшей самую обжитую часть Мани, именовавшуюся тогда Каковоннийским краем. Оседлав этот мыс, они либо нападали на корабли прямо с моря, либо заманивали их к берегу ложными сигналами. Затем они их грабили и жгли. А судовую команду, независимо от того, кто входил в нее — турки, мальтийцы, египтяне и даже греки, — пираты безжалостно убивали или продавали в рабство на африканское побережье. Если же наступало вынужденное бездействие, если каботажные суда редко показывались близ Корейского и Марафонского заливов или в открытом море у острова Чериго и мыса Галло, то все итилонцы, от мала до велика, молили бога бурь пригнать вместе с приливом какое-нибудь судно значительной вместимости и с богатым грузом. И калугеры для пользы дела никогда не отказывали верующим в подобных молебнах.
Вот уже несколько недель итилонцам не представлялось случая поживиться. За все это время ни одно судно не пристало к берегу Мани. Немудрено, что новость, сообщенная монахом между двумя приступами одышки, вызвала бурный взрыв радости.
Тотчас же раздались глухие удары симандры — деревянного колокола с железным языком (им пользовались в тех провинциях Греции, где захватчики-турки запрещали бить в набат). Но этого заунывного гула было достаточно, чтобы на берег сбежались мужчины, женщины — все, кого жажда добычи толкала на грабеж и убийство; даже дети и свирепые псы и те устремились сюда.
Тем временем моряки на высокой скале громко и ожесточенно спорили. Они старались угадать, что за судно приближается к берегу.
Подгоняемый легким норд-норд-вестом, все более свежевшим с наступлением ночи, корабль быстро шел левым галсом. Можно было ожидать, что он повернет к мысу Матапан. Судя по всему, он плыл с Крита. Корпус корабля, бороздившего воды и оставлявшего за собой вспененный след, уже начинал обрисовываться, но все паруса его еще сливались в неясное пятно. Поэтому было трудно определить, к какому типу судов он принадлежит, и ежеминутно возникали самые противоречивые предположения.
— Это шебека, — уверял один из моряков. — Вот мелькнули прямые паруса фок-мачты.
— Ну нет! — возражал другой. — Это пинка. Посмотри-ка на приподнятую корму и изогнутый форштевень!
— Шебека, пинка! Как будто можно распознать их на таком расстоянии! — возражал третий.
— Под прямыми парусами может идти и полакра! — заметил какой-то моряк, приставивший к глазам два полусомкнутых кулака наподобие зрительной трубы.
— Дай бог! — отозвался старый Годзо. — И полакра, и шебека, и пинка — это ведь все трехмачтовые суда, а всякому понятно, что три мачты лучше двух, если речь идет о том, чтобы заполучить добрый груз кандийских вин или смирнских тканей.
Это мудрое замечание заставило всех еще зорче вглядываться вдаль. А корабль все приближался и мало-помалу увеличивался в размерах; но он слишком круто держался ветра, и его нельзя было разглядеть с траверса; поэтому никто не мог сказать, сколько на нем мачт — две или три — и, следовательно, какие надежды сулит его вместимость.
— Где черт вмешался, там добра не жди! — проворчал Годзо, уснащая свою речь ругательствами, заимствованными у разных народов. — Это всего-навсего фелюга…
— Хуже того, сперонара! — воскликнул калугер, обманутый в своих ожиданиях не меньше, чем его паства. |