Однажды навсегда во глубине души своей решив утвердительно вопрос о своей гениальности, маленький-великий человечек спит и видит себя сочинителем. И, боже мой! чего бы он не дал, на что бы не решился, только бы видеть поскорее осуществление безумных грез своих! Каждая строка, каждая буква, которую он написал, кажется ему чем-то важным; как ребенок с игрушкою, как помешанный с пунктом своего помешательства, носится он с жалким своим сочиненьицем: не надышит на него, не нарадуется; не доест, не доспит, только бы покрасивее его напечатать; обобьет пороги в типографию, где оно печатается, беспрестанно справляясь «скоро ли», любуясь на корректурные листы и «задавая тону» перед типографскими рабочими. А как шибко бьется самолюбивое сердчишко его при выходе книги в свет! С каким трепетом, с какими надеждами носит он ее по книжным лавкам, по знакомым, по журналистам! Везде подслушивает, всюду замечает, что о нем говорят, впутывается сам в разговор и задолго еще до наступления первого числа месяца бежит в типографию проведать, что скажут о нем «Отечественные записки». И вот явилась книжка «Отечественных записок». Если, в пылу доброго намерения, журнал посвятит дрянной книжонке его серьезный разбор, где ясно докажет сочинителю, что писать не его дело, и будет заклинать его, именем здравого смысла, удержаться от пагубной страсти, – в какой ужас, в какое ярое, необузданное негодование приходит тогда маленький-великий человек! Кроткие увещания, внушенные состраданием, превращаются в глазах его в порождение зависти, в лицемерное посягательство на его гений, на венок его будущей славы! Уязвленный в самое сердце, но более чем когда-нибудь убежденный в своем достоинстве, он принимается издавать брошюры против своих доброжелателей: бессильным жалобам его на несправедливость, пристрастие, личности журналов – нет конца и умолку; он даже готов принести официальную жалобу на своих благонамеренных судей… Что ж далее? Далее, о нем никто уже не говорит, его оставило даже небольшое число слушателей, привлеченных к нему первоначально дикостью его воплей и новостью нелепых претензий; имени его уже никто не произносит, даже в насмешку, но долго, долго еще, где-нибудь в темном захолустье литературы, раздается пискливый голосок его колоссально-мелкого самолюбия. Наконец, не дождавшись похвал журналистов и публики, он принимается хвалить сам себя, выставляя на вид свои небывалые заслуги: он не щадит никаких усилий, не пренебрегает никакими средствами для приобретения известности и готов даже, пользуясь открытым в себе, при помощи услужливых приятелей и собственной проницательности, сходством с каким-нибудь великим человеком, выдать себя за прапраправнука Шекспира, внука Вальтера Скотта, только бы побольше «предъявить» миру прав на громкое имя. И все нет удачи! Но вот тщетность усилий, кажется, наконец охладила его рвение: имя его реже и реже появляется в печати и наконец исчезает. Публика не сожалеет; журналисты торжествуют, от души радуясь своему доброму делу. Увы, торжество преждевременное!.. Вот опять является брошюра с именем, которое уже знакомо журналам. Это он! да, точно он, только уже в другом виде: он значительно присмирел; посмотрите: он хвалит уже тех, которые его порицают, против которых сам же он, в пылу первого гнева, разослал столько бранных брошюр. Что это значит?.. Бедный мученик пагубной страсти к сочинительству! до чего дошел ты? Чтоб добиться вожделенных похвал, ты льстишь, ты поешь комплименты тем, которых прежде ругал и которых в душе считаешь врагами!.. Но журналисты, равнодушные некогда к брани маленького-великого человека, еще равнодушнее к похвалам его: они снова говорят ему напрямик горькую, убийственную истину… И что ж бы вы думали?.. Неудача последней попытки образумит его, возвратит на путь истинный, остановит от сочинительства?.. Увы, нет!.. И тогда, когда ни ожесточенные вопли ребяческого самолюбия, ни бессильная брань, ни умышленная лесть, ни безденежное рассылание публике брошюр о своей гениальности, ни даже похвалы в какой-нибудь газете, доступной состраданию при некоторых условиях, не помогут маленькому человеку вырваться из безвестности, назначенной ему судьбою, – осмеянный, изгнанный с литературной арены на самую последнюю ступень ее, он все еще не может преодолеть злейшего врага своего: собственного самолюбия, и продолжает нередко до самой могилы сочинительствовать… Жалки обрисованные нами выше литературные деятели из корысти, но еще более жалки отверженцы искусства, зараженные страстью к сочинительству, и не первый ли долг критики останавливать, сколько возможно, столь пагубную страсть в самом ее начале, пока она не успела еще совершенно овладеть человеком? Вот почему «Отечественные записки» нередко говорили, и вперед намерены иногда говорить, о самых неутешительных явлениях нашей литературы с большим вниманием, чем они, по-видимому, заслуживают. |