А генерал повел свою речь, наверняка давно заготовленную, дальше:
– А теперь про мое выступление, которое вызвало такую бурю и превратило меня в объект всеобщей ненависти. Ты что же думаешь, я промолчать не мог, как большинство преподавателей? Не мог, как они, придти потом к тебе втихомолку, чтобы выразить сочувствие герою? Отлично мог. И место бы сохранил, и общественное уважение не потерял. Нет, Марк, я знал, на что иду. На глумление, на свист, на улюлюканье. Однако встал и сказал, что думаю. Не страшась последствий. Говорил я вещи очевидные: что университет должен быть храмом науки, а не рассадником революции. Что студенты должны учиться. Что господам профессорам стыдно и греховно искать легкой популярности у юнцов. Дорогие коллеги усвоили лишь одно: я поддерживаю репрессию. А студенты, когда узнали о моем выступлении, устроили мне кошачий концерт. Вести занятия стало невозможно. Мне пришлось уйти из университета – в никуда, на улицу. Но горше всего было, что ты, мой друг, отказался меня выслушать… Что ж, пускай с двадцатилетним опозданием, но я высказал тебе и им, – Федор Кондратьевич кивнул на остальных, – то, что хотел. И попробуйте сказать, что я был неправ, – после баррикад девятьсот пятого, после волны террора, после губительного раскола, разделившего лучшую часть общества надвое. Это случилось из-за того, что двадцать лет назад вы подвергли остракизму таких людей, как я. Людей, выступавших на стороне Разума.
Он горько покачал головой.
– Это всё. Если желаете мне что-то сказать, господа, теперь ваш черед.
Бердышев пожал плечами, ироническая усмешка все так же кривила его губы. Иннокентий Иванович выглядел взволнованным, всё теребил и без того перекосившийся галстук, но тоже молчал. Панкрат, поймав взгляд Антона, подмигнул.
Однако Аркадий Львович речь политического оппонента без ответа оставить не мог.
– Стало быть, сударь, вы считаете себя тоже в некотором роде политической жертвой случившегося? – язвительно осведомился он. – Однако вы ведь в проигрыше не остались. Сколько мне известно, в признательность за похвальные взгляды вас пригласили на хорошую должность в министерство.
– Это случилось позже и стало для меня неожиданностью. Марк, ты мне веришь?
Клобуков кивнул. Бывшего товарища он слушал очень внимательно, исхудавшее лицо больного было печально.
– Спасибо и на том… – Ознобишин прочистил горло. – Я не хочу, чтобы ты считал меня подлецом. Я не сомневаюсь, что был тогда прав, я уверен в своей правоте, но ты… твое отношение мучило меня все эти годы.
– Федя, я не считаю тебя подлецом, – тихо сказал Марк Константинович. – И я рад, что ты сегодня пришел.
И хоть Знаменский с Бердышевым сердито переглянулись, хоть Татьяна Ипатьевна тряхнула головой, а Римма Витальевна закатила глаза, но спорить с хозяином дома никто не стал. Сулившийся скандал с криками и хлопанием дверью – казалось, неминуемый после едкой реплики депутата – рокотнул да прошел стороной, будто отнесенная ветром грозовая туча.
– Блаженно слово миротворца, – с серьезной миной провозгласил Панкрат и вновь исподтишка подмигнул Антону.
– Танечка, Риммочка, какая я глупая! Я же принесла фотокарточки с нашей ёлки! Я вам покажу, как выросла Настенька! Петя, милый, принеси скорей мою сумочку! – зазвучал мелодичный голосок Зинаиды Алексеевны.
Минуту назад стол был словно поделен невидимой баррикадой: с одной стороны государство, олицетворенное человеком в мундире; с другой – гражданское общество, и схватка казалась неизбежной.
Но вот всё переменилось. Просто сидят мужчины, занимаются исконно русским делом – спорят о России.
Федор Кондратьевич как-то помягчел и выражением лица, и голосом, заговорил не наступательно да оборонительно, а скорей раздумчиво, но не менее убежденно. |