— Хочу исправиться, совершить какой-нибудь поступок, достойный доброго христианина. Но не знаю, как взяться за это…
Госпожа де Пьен бросила на него строгий взгляд.
— И вот к чему я пришел, — продолжал он. — Я очень жалею, что не знаю ратного дела, но этому можно научиться. Впрочем, я неплохо стреляю… и, как я уже имел честь доложить вам, мне безумно хочется уехать в Грецию и постараться убить какого-нибудь турка для вящей славы креста.
— В Грецию! — вскричала г-жа де Пьен, роняя клубок.
— Да, в Грецию. Здесь я бездельничаю, скучаю; я ни на что не годен, не приношу никакой пользы; нет на свете человека, которому я был бы нужен. Почему бы мне не уехать в Грецию, дабы стяжать там лавры или сложить голову во имя правого дела? Да я и не вижу иного средства прославиться при жизни или увековечить свое имя после смерти, а это было бы мне очень по душе. Представьте себе, сударыня, какая это будет честь для меня, когда в печати появится следующая заметка: «Нам сообщили из Триполицы, что Макс де Салиньи, молодой филэллин, подававший самые большие надежды» — ведь в газете можно так выразиться — «подававший самые большие надежды, пал жертвой своей пламенной преданности святому делу веры и свободы. Свирепый Куршид-паша настолько пренебрег приличиями, что приказал отрубить ему голову…» А по мнению света, это как раз худшее, что у меня есть, не правда ли, сударыня?
Он рассмеялся неестественным смехом.
— Вы серьезно говорите, Макс? Вы действительно собираетесь в Грецию?
— Вполне серьезно, сударыня; постараюсь только, чтобы мой некролог появился как можно позже.
— Но что вам делать в Греции? Солдат у греков и так достаточно… Из вас вышел бы превосходный воин, я уверена, но…
— Великолепный гренадер пяти с половиной футов! — воскликнул он, вскакивая на ноги. — Надеюсь, греки не настолько привередливы, чтобы отказаться от такого новобранца. Кроме шуток, — проговорил он, снова падая в кресло, — мне кажется, это лучшее, что я могу сделать. Я не в состоянии жить в Париже (он произнес это не без запальчивости); я несчастен здесь, я наделаю глупостей… У меня нет сил сопротивляться… Но мы еще поговорим об этом; я еду не сегодня, но все же уеду… О да, это необходимо; я дал себе клятву. Знаете, вот уже два дня как я учу греческий. Ζωή μου, δάς άγαπώ. Какой прекрасный язык, правда?
Госпожа де Пьен, читавшая в свое время лорда Байрона, припомнила эту греческую фразу, рефрен одного из мелких стихотворений поэта. Перевод ее, как вам известно, дан в примечании: «Жизнь моя, я вас люблю». Таков один из учтивых оборотов речи, принятых в этой стране.
Госпожа де Пьен прокляла свою чересчур хорошую память. Она поостереглась расспрашивать Макса об этих греческих словах, напряженно думая лишь о том, как бы лицо ее не выдало, что она поняла их значение. Макс подошел к пианино, и его руки, словно невзначай опустившись на клавиатуру, взяли несколько меланхолических аккордов. Внезапно он схватил шляпу и, обернувшись к г-же де Пьен, спросил, не собирается ли она быть вечером у г-жи Дарсене.
— Возможно, что буду, — ответила она нерешительно.
Он пожал ей руку и тотчас же ушел, оставив ее в смятении, какого она еще никогда не испытала.
Мысли ее были беспорядочны и сменялись с такой быстротой, что она не могла остановиться ни на одной из них. Они походили на вереницу картин, которые появляются и исчезают в окне железнодорожного вагона. Подобно тому, как во время стремительного бега поезда глаз не улавливает подробностей проносящегося мимо пейзажа, а лишь схватывает общий его характер, так и среди хаоса обуревавших ее мыслей г-жа де Пьен ощущала только смутное чувство страха, словно невидимая рука увлекала ее вниз по крутому склону среди зияющих пропастей. |