Бегство интеллигенции там поголовное, но оно бросается резко в глаза благодаря тому, что это стремление незаметно у рабочих. Передовые рабочие там сузили деятельность, но не остановили. Где было 300, там осталось 60, но эти 60 действительно социал-демократы. Разбиты только центры. Например, из Мотовилихи выслали всю молодежь (больше 1 000 человек); для одного завода это много. То же произошло в Надеждинском и отчасти в Алапаихе. Поэтому сидевшие по тюрьмам чувствовали ближе свою связь с действительностью… У нас пессимисты считались единицами. Целый ряд высланных, сосланных на поселение или оправданных сидят уже снова, но еще далеко не все арестованы.
Люди, которых мы видели или слышали, производили далеко не такое впечатление, как Ваше (да и не только Ваше) письмо. Когда нет ясно поставленных задач, а только неясные стремления, то трудно быть определенным. Говорят, что отсутствие индивидуальности (я бы сказал, пошлость господствующего типа) — наша национальная черта. Раньше ее объясняли самой невозможной чертовщиной (идеализм — только разновидность чертовщины, более утонченная, чем чертовщина забитого вотяка, но все же чертовщина)… А разве человек, не занимающийся определенной общественной или интеллектуальной деятельностью, может выражать что-либо, кроме видовых качеств, то есть не быть общим местом? Нам не нужно прибегать ни к какой чертовщине для объяснения этого, по существу, очень простого и доступного факта.
Как я буду доволен, когда я буду в состоянии не только говорить! Я жду этого момента с большим нетерпением. Однако без всякого нервничанья».
Северная весна между тем с каждым апрельским днем становилась все краше. Белизна снегов, синие тени снежных сугробов — все это прошло, и в свои права вступила весна воды. Потекли, зазвенели ручьи, двинулись вешние воды. Лучи солнца, отражаясь в каплях, рождали мириады маленьких солнц. Из-за решетки камеры Артем долгими часами смотрел «на волю». Лес, кладбище, черный двор, свалочный пункт, свиньи, голуби, с наслаждением купающиеся в талой воде, вороны — все это впитывал в себя Артем.
В такие неповторимые дни ласковой северной весны, когда в камеру через решетку окна заглядывала золотые лучи и виднелся голубой платок уральского неба, Артема охватывала какая-то лень. «Вот уж третий день, как не беру английской книжки в руки», — писал он.
Последствия болезни ощущались все меньше, глухота проходила. Артем пытался прыгать и бегать во время прогулок по тюремному двору. Изредка лишь ноги напоминали о недавнем пережитом — начинались сильные боли. Тогда Артем валился на койку, крепко сжимал челюсти, чтобы не проронить ни одного звука.
Наступил май, а с ним тревоги и надежды в связи с приближающимся днем суда. На 28 мая было назначено слушание дела Артема. Но испытаниям Артема не было конца. Суд в третий раз был отложен. Опять оставалось ждать и ждать, а он уже заказывал себе через друзей на воле сапоги «с огромными голенищами, непромокаемые», для жизни в ссылке «в местах не столь отдаленных».
В Харьков по этапу
Неожиданно в июне Артема взяли из камеры и повезли, как это выяснилось уже в дороге, в Харьков «на опознание».
О том, что везут его в Харьков, Артем узнал лишь в Рузаевке. Ему удалось послать весточку о своем переезде в Москву Мечниковым. «Напишите в Харьков, — просил Артем Екатерину Феликсовну, — что я приеду с первым пензенским. Привет им от меня». Артему важно было, чтобы товарищи в Харькове знали об его приезде. Он понимал, что эта поездка связана с тем, что харьковские охранители напали на его след. Теперь очевидно, что Артема будут судить по двум делам, пермскому и харьковскому. Важно было знать, что предъявят Артему в качестве обвинения в Харькове. Дел за ним осталось в Харькове много. |