Изменить размер шрифта - +
Прежде чем сделать какие бы то ни было выводы, он на протяжении тридцати лет напряженно изучал спиритизм. Бесспорно и то, что он перенес тяжелейшие, пусть не роковые утраты, и глубоко переживал конвульсии ввергнутого в хаос мира. Вопрос, таким образом, в том, повлияла ли война на его убеждения? Превратила ли она его в легковерного безумца, не способного верно оценивать реальность?

Чтобы ответить на этот вопрос, поверим его душевное состояние практикой. Война (на которой гибли люди) разжигала страсти, помрачала рассудок, толкала страны к новым опасностям и подвергала народы воздействию невиданных орудий уничтожения. И чтобы оценить слова и поступки Конан Дойла, мы воспользуемся, так сказать, его «послужным списком», как могли бы воспользоваться архивом Кабинета министров.

Вот что он говорил о германской армии, когда на полях сражений гибли его близкие: «Взгляните на эту великолепную панораму побед, известную в фатерланде как „Die Grosse Zeit“», или об английских солдатах: «Голову нужно защитить каской, наподобие такой, какую применяют сейчас французы». О моряках: «Неужели действительно невозможно придумать что-нибудь — пусть хотя бы надувные резиновые пояса, — что могло бы дать им шанс на спасение?» О воздушных налетах: «Невозможно придумать ничего, что бы так подстегивало и укрепляло гражданскую самооборону».

Можно здесь усмотреть хоть намек на эмоциональную неустойчивость? Разве это слова сумасшедшего, гоняющегося во мраке за своими химерами? И могут ли человека, предсказавшего новое оружие, повергнуть в панику последствия его применения?

Вот о чем следует помнить, когда мы слышим восклицания: «Ах, он слишком доверчив». Так ли это? Судя по всему, в тот год (1916) его рассудок был как никогда ясен, а способности приведены в боевую готовность. Спиритический же опыт был переживанием глубоко личным, и тем, кто не обогащен этим опытом, не дано судить о нем. Относительно спиритизма Конан Дойл мог быть прав или мог заблуждаться, но это не значит, что все его представления были ошибочными.

И соглашаемся ли мы с его спиритическими воззрениями или отвергаем их — но в этом человеке было что-то особенное, нетленное, что-то стоящее выше чести и рыцарства, какое-то не поддающееся анализу горение. Это виделось так отчетливо, казалось почти осязаемым, но нам, плоти от плоти земной, не выразить это словами.

Однако продолжим рассказ. Пока он еще не провозгласил ни своей веры, ни того, что к ней привело. Он недавно вернулся из поездки на фронт. В июле 1916 года уже не требовалось ни особого затишья, ни благоприятных воздушных потоков, чтобы ясно слышать грохот канонады, возвестившей битву на Сомме.

Ему уже довелось увидеть кое-что из происходящего по ту сторону Ла-Манша, куда его направило с инспекционным визитом Министерство иностранных дел. В плоской каске, по форме напоминающей тарелку, под палящим солнцем, скользил он по глине и спотыкался в коммуникационных траншеях британской линии обороны. То был период дремотного затишья, нарушаемого только орудийной перестрелкой. И все, что ему пришлось испытать на передовой, — это нестерпимый смрад трупов, разлагающихся позади проволочных заграждений, да раз или два свист снайперской пули. Напряженное ожидание и неусыпный дозор сковали все пространство, обозначенное сосисками воздушных шаров.

«Артур, — писал Иннес в письме к Джин 28 мая, — пошел на ланч к сэру Дугласу Хейгу. Он все время очень занят, но мне думается, что ему здесь интересно, и он сказал, что спал хорошо».

Хейг, сменивший Джона Френча на посту главнокомандующего, производил отрадное впечатление. Его гостю более всего запомнились детали: вороны, парящие над изрытым снарядами пространством, или та минута в Шарпенбурге — о, как удивился бы он, если бы ему рассказали об этом лет двадцать назад! — когда он склонил в молитве голову.

Быстрый переход