Но отказать себе в приеме милых сердцу гостей Вера Федоровна не соглашалась ни за что на свете. Она говорила, что сейчас, после большевистского потопа, они уже причалили своим ковчегом к горной вершине Арарата. А раз они в горах, то следует соблюдать законы гор, особенно горского гостеприимства. Недаром ее бабушка была грузинской княжной.
В свете апельсинового абажура, покачивающегося на сквозняке от часто открываемых гостеприимных дверей, можно было различить много известных лиц русской эмиграции: депутатов Госдумы, политических деятелей, художников, писателей. Сюда захаживали Струве и Бурцев, здесь имели свои именные места в креслах и на диванах Малявин и Судейкин, наблюдали за уходящими типажами русской истории Алданов и Куприн. В последнее время, правда, приемы Веры Федоровны не были богаты на знаменитые фамилии, и это ее несколько расстраивало.
Пока Иван Иванович щедро отвешивал попахивающие нафталином комплименты Кушнаревой, заглаживая свою неловкость, она украдкой подмигивала гостям и, как заправская актриса, изображала постепенное смягчение женского сердца.
— Какой стиль, Иван Иванович! — говорила она. — Это прямо Надсон какой-то или даже Бальмонт! Mail il me semble, messieurs, que nous ne sommes pas en nombre! Где же наш Алексей Николаевич? Будет ли он сегодня? Никто, господа, не слышал?
— Как же, Вера Федоровна, — отозвался Леонтий Нижеглинский, некогда профессор Петербургской консерватории, теперь же заправский тапер в синематографе «Etoile», — писатель Толстой поехал сегодня по буржуям. Я сам слышал, как он кому-то говорил нарочито громко: «Поеду сегодня ко всякой сволочи ужинать!» Представьте, так и сказал: «всякой сволочи».
— Что делать? — Вера Федоровна грустно вздохнула. — Алексей Николаевич любит вкусно поесть. Простим ему этот не самый страшный грех…
— Как хотите, Вера Федоровна, — вставил словечко прощенный Яковлев, — только плут ваш Толстой. Алешка он и больше никто. Я его так и называю — Алешка, хоть он и писатель из Толстых. Других Толстых люблю, Алексея Константиновича, как святого, почитаю, а этого… Алешка!
Теперь Иван Иванович поддразнивал Кушнареву, как бы мстя ей за минуты неловкости и наказание комплиментами.
— Перестаньте, Иван Иванович, я на вас рассержусь.
— Алешка! Алеха! Лексейка! Леха! — не унимался Яковлев, пока брови Веры Федоровны не опустились до самой нижней позиции, что означало начало серьезной обиды.
Яковлев хорошо знал эту границу и вовремя унялся. Обижать Веру Федоровну в русской эмигрантской среде было не принято.
— Вы прямо ему адвокат какой-то, — сказал Иван Иванович примирительно. — А вот не знаете, какую он штуку авантюрную недавно выкинул. Сам мне и рассказывал, гордился. Рассказать, что ли, Вера Федоровна?
— Расскажите, сделайте милость.
— Так вот. Сейчас многие помещики русские продают свои имения. Потому как многие их по дешевке покупают. Надеются, что Советы вот-вот падут… Во временность большевиков верят…
— А вы что же не верите, Иван Иванович? — испуганно спросила Зиночка Звонарева, еще молодая женщина, но уже вдова.
— Я, сударыня, верю в Господа нашего Иисуса Христа. Верю, что за грехи наши тяжкие суждено нам испить из этой чаши до конца, а до дна еще далеко, очень далеко…
— Какой ужас! — воскликнула Зиночка.
— Так Алешка наш решил одному банку свое имение в России и продать, — продолжил Яковлев, не обращая на Зиночкин ужас никакого внимания. — А у него, шельмы, никакого имения в помине не было. Его, как водится, спрашивают, а он деловито так излагает: десятин столько-то, пахотной земли столько-то, лесных угодий и тому подобное. |