Глянул сквозь заляпанное стекло вниз, во двор, и какое-то время наблюдал, как работяги сгружают с машины огромную катушку с силовым кабелем, потом обернулся к госпоже Верхозиной.
Сообразив, что испытываю страшную неловкость, она помогла мне. Обняла себя за плечи, будто озябла, и сказала:
— Не понимаю, зачем наш старый сатир всё это затеял, тем не менее, готова ответить на ваши вопросы.
Она сумела вложить интонацией в эту фразу столько всякого, что стало понятно: у них с господином Холобыстиным давняя и весьма сложная история отношений. Возможно, любовь-морковь, докатившаяся до взаимной ненависти, до «убил бы — так люблю», до «зацеловал бы до смерти». А быть может, многолетняя вражда, вызванная перманентной борьбой за трон. Или серьёзные творческие разногласия. Или ещё что-нибудь. Вариантов тут множество, люди на этот счёт большие выдумщики.
Кажется, женщина на нерве, подумал я. Пока не передумала, надо начинать.
И собравшись с духом, спросил для затравки:
— Вы, Инесса Романовна, сказали, что Семён Аркадьевич боится. А чего он, по-вашему, боится?
Она пожала плечами.
— Чудит, как никогда не чудил. Несёт жалкую чушь о каком-то проклятии.
— А вы, надо полагать, ни в какие проклятия не верите?
— Ай, бросьте, я взрослый и здоровый на голову человек.
— Но…
Она не дала мне досказать.
— Одна переборщила с пилюлями, другая в опасном месте дорогу перебегала. Страшно, горько, больно, несправедливо наконец, только причём тут мистика? Судьба. Помните, какими словами Пушкин заканчивает поэму «Цыганы»?
Я помнил, но ответить не успел, она сама процитировала:
— И от судеб защиты нет.
На самом деле у Пушкина так: «И всюду страсти роковые и от судеб защиты нет», но я не стал спорить. Ума хватило. Вместо этого спросил:
— А третий?
— Третий? — не поняла Инесса.
— Дизайнер ваш, компьютерщик, Контсантин Звягельский. Что вы про него скажете? Случайно из окна выпал?
— Костик — нет, — с горечью сказала она. — Костик — на моих глазах. Бедный, бедный мальчик. Не представляю, что на него такое нашло? Стоял у окна, курил и вдруг…
Сочувственно покивав, я спросил:
— Он знал в тот момент, что Фролова и Мордкович погибли?
Она задумалась, потом мотнула головой.
— Нет, не знал.
— Точно?
— Точно. Об Эльвире мы только к вечеру узнали, а про Бабочку… в смысле, про Марину так и вообще на следующий день. Ничего он не знал. Не мог знать. А вы это к чему?
— Самоубийство, — пояснил я, — весьма заразительная штука.
— Возможно, — помолчав, сказала она. — Но тут, как видите, не тот случай. Да и насчёт самоубийств… Не верю я, что наши барышни намерено покончили с собой. Не было у них на то причин. Уж поверьте.
У меня имелось, что на это ответить, и я ответил:
— Быть может, и не было у них причин, чтобы уйти, только иногда люди не находят причин, чтобы остаться. И потом, согласитесь, Инесса Романовна, чужая душа — потёмки,
Посмотрев на меня выразительно, она парировала:
— А своя?
Этой женщине палец в рот класть нельзя, с восхищением подумал я. Пиранья.
Поправил очки и сменил тему:
— Кто кроме вас двоих был тогда в комнате?
— Никого не было, — недолго думая, ответила она. — Антонина Михайловна, бухгалтер, с утра уехала в банк и с концами. У Свиридовой, у Ноны Ивановны, она у нас зам главного, в тот день внучка родилась, так что тоже отсутствовала. |