|
Скажи, Сергей, почему ты затеял этот разговор? У тебя что, есть сомнения?
— Чутье у меня, Григорий Михайлович, проверенное. — Таскин смешно подергал кончиком носа, потрогал его пальцем. — Никогда еще не подводило. Всякий дым я чувствую за десять километров. И заранее. — Таскин поднял указательный палец. — Ни разу не обманулся.
— Фактов нет — молчи, — сказал Семенов, — в чутье я не верю. Будут факты — приходи. А сейчас — разливай. Как младший по званию. — Семенов растянул губы в улыбке. — Давай выпьем за старого пердуна и его золотые яички. В конце концов, он на нас с тобою работает. На нас! Его удача — наша удача!
— Святая правда. — Таскин ребром ножа обколол сургуч на водочном горлышке, затем кончиком острия, как шилом, поддел пробку, та не поддалась, и Таскин с досадливым шипеньем втянул в себя воздух.
— Не шипи, не шипи, — засмеялся Семенов, — чем прочнее пробка в бутылке — тем крепче водка.
— Не крепче, а вкуснее, Григорий Михайлович.
— Что в лоб, что по лбу. Главное, чтобы не разбавленная. А то у нас на Ононе трактирщик любил разбавлять водку, пока не приехали строители с колесухи и не избили его лопатами. А курьера сегодня же отправь во Владивосток. И передай Писареву — пусть поосновательнее пощупает братьев Меркуловых. Но только чтобы не засветился дурак, а то испортит нам всю обедню. — Атаман помолчал немного. — Возможно, в твоих сомнениях есть доля правды. Чужая душа — потемки, правду люди говорят.
Три дня тигра не было — он словно сквозь землю провалился, — старик, не находя новых следов, облегченно крестился.
— Неужто послушалась умного совета тигра, а? А ведь ушла мама, точно ушла...
Выпал снег. Уже ни на сопках, ни на низинах не оставалось обнаженных мест — все накрыло пушистое одеяло; дед по свежему снегу, как по первотропу, сделал на лыжах круг, обследовал места, где мог затаиться тигр, не нашел ни единого следочка, — и, вернувшись в дом, объявил казакам:
— Все, опасность, похоже, миновала. Послушалась меня тигра...
Старый урядник молча перекрестился.
— Но винтовочки с собою в выработки все-таки берите, — предупредил дед. — Мало ли что. Береженого Бог бережет.
Он как в воду глядел.
Прошло еще два дня. Вызвездился небольшой звонкий морозец. Сопки преобразились, обрели сказочный вид, огрузли в снегу, острые углы камней сгладились, воздух сделался розовым, в тайге запахло яблоками — свежими, только что снятыми с дерева. Деревья тоже принарядились — даже самые чахлые, самые завалящие, задавленные своими сородичами, кривые и те обрели красу.
Но казаки красе этой неземной словно совсем и не радовались, лица их делались все более задумчивыми, печальными, озабоченными, и печаль их была понятна: они находились далеко от дома, ни на Рождество Христово, ни на Новый год — 1921-й — им со своими родными увидеться не было дано. Да и война, похоже, еще продлится — бывалые люди чувствовали это своими жилами, кожей, костями, кровью, — и крови этой им придется еще пролить немало — это люди тоже чувствовали. Что происходит дома, что с родными, живы ли? — неведомо. Вот и мрачнели лица казаков, на глаза набегала тоска, люди тревожно и молча переглядывались, и тревога их была понятна.
В тот вечер ужинать сели рано. Кланя приготовила «царскую» еду — три чугунка картошки с консервированной говядиной и, как заправский повар в ресторане, набросала в варево различных трав и корешков, поэтому дух от распаренной картошки распространился такой, что молоденький Емельян не выдержал, облизнул губы, словно кот, потом достал из кармана ложку, облизал и ее.
— Маладец, мадама, — произнес он, специально картавя. |