А хотели они именно его чувств. В противном случае не было бы постоянных обвинений в его безразличии к ним, не было бы хронической атмосферы подозрительности, как будто они на каждом шагу ожидали, что он причинит им боль. У него никогда не было такого желания, но он всегда чувствовал их недоверчивость и настороженность. Казалось, все, что он говорил, задевало их за живое; дело было даже не в его словах и поступках. Можно было подумать, что их ранило само его существование. «Перестань воображать всякую чепуху», — приказал он себе, пытаясь разобраться в головоломке со всем присущим ему чувством справедливости. Он не мог осудить их не поняв, а понять их он не мог. Любит ли он их? Нет, подумал он, он всегда лишь хотел любить их, что не одно и то же. Он хотел любить их во имя неких скрытых ценностей, которые прежде пытался распознать в каждом человеке. Сейчас он не испытывал к ним ничего, кроме равнодушия. Не было даже сожаления об утрате. Нужен ли ему кто-нибудь в личной жизни? Ощущает ли он в самом себе нехватку некоего очень желанного чувства? Нет, думал он. Был ли в его жизни период, когда он ощущал это? Да, думал он, в молодости, но не теперь.
Чувство усталости все нарастало. Он вдруг понял, что это от скуки. Он всячески пытался скрыть это от них и сидел неподвижно, борясь с желанием уснуть, которое постепенно перерастало в невыносимую физическую боль.
Глаза у него уже слипались, когда он почувствовал мягкие влажные пальцы, коснувшиеся его руки. Пол Ларкин придвинулся к нему для доверительного разговора.
— Мне плевать, что там об этом говорят, Хэнк, но твой сплав — стоящая вещь. Ты сделаешь на нем состояние, как и на всем, за что берешься.
— Да, — сказал Реардэн. — Я знаю.
— Я просто… просто надеюсь, что у тебя не будет неприятностей.
— Каких неприятностей?
— Ну, я не знаю… ты же знаешь, как все обстоит сейчас… есть люди, которые… не знаю… всякое может случиться.
— Что может случиться?
Ларкин сидел, сгорбившись, глядя на него нежно-молящими глазами. Его короткое пухловатое тело казалось каким-то незащищенным и незавершенным, будто ему не хватало раковины, в которой он, как улитка, мог бы спрятаться при малейшей опасности. Грустные глаза и потерянная, беспомощная, обезоруживающая улыбка заменяли ему раковину. Его улыбка была открытой, как у мальчика, окончательно сдавшегося на милость непостижимой вселенной. Ему было пятьдесят три года.
— Народ тебя не очень жалует, Хэнк. В прессе ни одного доброго слова.
— Ну и что?
— Ты непопулярен, Хэнк.
— Я не получал никаких жалоб от моих клиентов.
— Я не о том. Тебе нужен хороший импресарио, который продавал бы публике тебя.
— Зачем мне продавать себя? Я продаю сталь.
— Тебе надо, чтобы все были настроены против тебя? Общественное мнение — это, знаешь ли, штука важная.
— Не думаю, что все настроены против меня. Во всяком случае мне на это наплевать.
— Газеты против тебя.
— Им делать нечего. В отличие от меня.
— Мне это не нравится, Хэнк. Это нехорошо.
— Что?
— То, что о тебе пишут.
— А что обо мне пишут?
— Ну, всякое. Что ты несговорчивый. Что ты беспощадный. Что ты всегда все делаешь по-своему и не считаешься ни с чьим мнением. Что твоя единственная цель — делать сталь и делать деньги.
— Но это действительно моя единственная цель.
— Но не надо говорить этого.
— А почему бы и нет? Что же мне говорить?
— Ну, не знаю… Но твои заводы…
— Но это же мои заводы, не так ли?
— Да, но не надо слишком громко напоминать об этом. Ты же знаешь, как все сейчас обстоит… Они считают, что твоя позиция антиобщественна. |