Но он тут, в общем, ни при чем.
Пошла мамочка в магазин, оставила колясочку у дверей и встала в очередь. Да… Постояла полчаса, решила выглянуть, посмотреть… А колясочка-то пустая. И никто не знает, куда ребенок делся. Мама — в рев, потом — в милицию. Там, конечно, приняли ее заявление, записали все, что положено: какие глазки, какие пеленочки, какое одеяльце, какой чепчик… Сказали: «Будем искать, гражданка! Если что — сообщим…»
Чудо-юдо перевел дух и достал из нагрудного кармана старенькую мятую фотографию.
— Вот такой он был… Мы его сфотографировали, чтоб бабушке на память оставить фото. Так она его и не увидела…
Он проговорился не случайно. Я должен был понять все сам. Хотя Чудо-юдо, по своей привычке иронизировать, немного кривлялся, я увидел на его лице настоящую боль. Я уже начал понимать. Но поверить было страшно, потому что Чудо-юдо меня уже не раз удивлял неожиданными поворотами. Он так легко подбрасывал одно суждение за другим, что не только меня мог запутать… Я вгляделся в фотку, на которой был изображен щекастенький карапуз, дрыгавший ножками посреди распутанных пеленок. Мордашка была глупая и лупоглазая. Я глянул на него, потом на Сергея Сергеевича. Что-то общее проглядывалось, хотя и очень отдаленное. В общем, при желании, можно было сказать, что малыш Димка был похож на Сергея Сергеевича настолько, насколько малыш-грудничок может быть похож на сорокалетнего бородатого дядьку.
— А вот такой я был тогда… — словно картежник, придержавший козырного туза, Чудо-юдо выбросил на стол вторую фотку.
Она была такая же старая и желтоватая, потрескавшаяся даже больше, чем первая. Но физиономия парня в неуклюжем лыжном свитере с комсомольским значком на груди показалась мне больше, чем знакомой. У меня нынешнего она была точно такая же.
Я смотрел на обе фотки, переводя взгляд с одной на другую и все больше начинал понимать, что мои отношения с Сергеем Сергеевичем действительно должны серьезно измениться… Произнести или даже подумать слово «отец» мне было страшно. Отчего? А вы проживите-ка всю жизнь в полной убежденности, что твой отец — подлец, а мать — сука, кошка и так далее… Да, меня в этом
убедили.
Дело не в том, что у меня всегда и все было казенное. Начиная с пеленок и горшка в доме ребенка и кончая шинелью, сапогами и автоматом в армии. Дело не в том, что я всю жизнь — понимаете? — всю жизнь, за исключением нескольких дней на острове Хайди, где «я» был не я, да еще нескольких дней после своего таинственного «дембеля», жил только по режиму, который был для меня кем-то придуман. Наконец, дело даже не в том, сколько я недополучил конфет, пирожных, игрушек, книжек, ласковых слов… Все было в десять раз, может даже, в тысячу раз сложнее. Я всю жизнь был неизвестно кто.
Так получилось, что такого же одинокого, как я, мне встречать не доводилось. У кого-то были бабушки и дедушки, они приезжали, плакали, гладили по головке, уезжали. У кого-то находились тетки или дядьки, они привозили гостинцы, дарили игрушки, книжки. У некоторых были даже отцы или матери, лишенные родительских прав, зеки и зечки. Была девочка, которая рассказывала, что ее маме дали десять лет за то, что она «дядьку убила»: «Вот отсидит — и возьмет меня к себе!» Другой парень, уже двенадцатилетний, вспоминал, как мать его «жениться учила». Кто-то помнил, что родители были, но умерли или убились. Я и этого вспомнить не мог. Никто и никогда меня не искал, никто меня не хотел усыновить, никому я не был нужен…
И тут приходит мужик, который вдруг говорит: «А я, знаешь ли, твой родной отец. Не пьяница, не алиментщик. Просто тебя мать потеряла, а милиция не могла найти… И ты, дорогой мой, вовсе не Коротков Николай Иванович, а Дмитрий Сергеевич…» Правда, я еще фамилии его не знал…
Я пялился на фотку и не соображал, что делать — ржать, материться, полезть к Чудо-юде с поцелуями, как в кинофильме «Судьба человека»: «Папка, миленький, родненький, я знал, что ты меня найдешь!» — или врезать ему справа и слева, под дых и в рыло… У кого есть или были когда-то родители, те меня никогда не поймут. |