Изменить размер шрифта - +

Так что (продолжают объяснять эти путешественники, хотя теперь уже с тончайшей иронией во взоре) из этой нечистой смеси

грязи, земли и объедков,

очищая ее водой и солью,

любовно оберегая

от презрительной и саркастической власти

могучих земных сил

(молния, ураган, разъяренное море, проказа),

создается грубое подобие

хрустального человека.

Но хотя он растет, преуспевает (дела у него идут неплохо, ха-ха!),

он вдруг начинает колебаться,

делает отчаянные усилия

и в конце концов умирает

в виде нелепой карикатуры,

становясь опять глиной и коровьим навозом.

Если не удостоится хотя бы благородного огня.

— Не хотите ли что-нибудь добавить к этому интервью, сеньор Сабато? О ваших предпочтениях в области театра или музыки? Что-нибудь о долге писателя?

— Нет уж, сеньор, благодарю.

 

 

Они молча шли по ухабистой улице Бельграно. Как всегда в обществе Марсело, С. испытывал смущение, неловкость, не знал, что сказать. Он словно пытался оправдаться, как перед судьями благодушными, но неподкупными. Кто-то назвал исповедальню парадоксальным судом, который прощает тех, кто себя обвиняет. С. чувствовал себя перед Марсело голым, обвинял себя перед ним беспощадно и, хотя был уверен в его отпущении, оставался недоволен. Возможно, потому что дух его больше, чем отпущения, жаждал кары.

Они сели за столик в кафе.

— В чем главный долг писателя? — спросил он внезапно, как если бы не вопрос задавал, а начинал защитительную речь.

Юноша посмотрел на него своими глубоко сидящими глазами.

— Я говорю о сочинителе беллетристики. Его долг, не больше, но и не меньше, состоит в том, чтобы говорить правду. Но правду с большой буквы, Марсело. Не какую-нибудь из тех мелких правдочек, которые мы каждый день читаем в газетах. И прежде всего, правду самую сокровенную.

 Он подождал ответа Марсело. Но юноша, поняв, что ждут его слов, покраснел и, опустив глаза, принялся мешать ложечкой остаток кофе.

— Вот, например, — сказал С. с некоторым раздражением, — ты ведь всю жизнь читал хорошую литературу. Верно?

Юноша что-то пробормотал.

— Что, что? Не слышу, — спросил С. с нарастающим раздражением.

Послышалось, наконец, что-то похожее на утверждение.

Тогда почему он молчит?

Марсело робко поднял глаза и очень тихо ответил, что он ни в чем его не обвиняет, не разделяет точку зрения Араухо и считает, что Сабато имеет полное право писать то, что пишет.

— Но ты ведь тоже революционер?

Марсело на секунду вскинул на него глаза, потом опять опустил их, устыдясь такого громкого определения. Сабато понял и поправился: «Тоже поддерживаешь революцию?» Ну да, пожалуй, да… впрочем… в известной мере…

Его отрывистая речь изобиловала наречиями, которые смягчали или делали более скромными его глаголы и качественные существительные, так что это почти равнялось молчанию. Иначе его робость, его желание никого не задеть вообще помешали бы ему открыть рот.

— Но ты же читал не только воинственные стихи Эрнандеса. Ты читал также его стихи о смерти. И что еще хуже, ты восхищаешься Рильке, и мне даже кажется, что я видел тебя с книгами Тракля. Разве не Тракля ты читал по-немецки в «Денди»?

Марсело еле заметно кивнул. Ему казалось почти бесстыдством говорить о таких вещах вслух. Книги, которые он читал, он всегда обертывал бумагой.

Внезапно Сабато осознал, что совершает чуть ли не акт насилия. С болью и сожалением он увидел, что Марсело достает антиастматический ингалятор.

— Прости, Марсело. Я не хотел сказать что-либо обидное. По сути…

Но ведь сказал. И, к сожалению, хотел сказать именно то, что сказал.

Быстрый переход