Изменить размер шрифта - +

Люцифуги, бегущие от света, — это шестой и последний род. Они могут воплощаться только ночью. Среди них Леонардо — великий магистр оргий шабаша и черной магии, и Астарот, ведающий прошлое и будущее, — один из семи адских князей, предстающих перед доктором Фаустом.

 

 

Кажется, я уже говорил о том, что появление «Героев и могил» явно развязало руки злым силам. Уже за много лет до того они начали проявлять себя, хотя более скрыто и подло, но именно поэтому более грозно. На войне ты можешь защищаться, потому что враг перед тобой и форма на нем другая. Но как защищаться, если враг находится среди нас и одет так же, как мы? Или когда мы даже не знаем, что началась война и что опаснейший враг минирует нашу территорию? Кабы я в 1938 году знал об этой тайной мобилизации, я, возможно, сумел бы успешно защититься. Однако признаки ее остались не замеченными мной — ведь в мирную пору кто станет обращать внимание на туриста, фотографирующего какой-то мост? Эрнесто Бонассо познакомил меня с Домингесом, сказав, что это тот самый художник, который выбил глаз Виктору Браунеру: факт ужасный и многозначительный, но он ничего мне не подсказал относительно будущего. Вторым указанием — пожалуй, более страшным, — было появление Р. из потемок. Но, конечно, указанием с точки зрения последующих событий. Думаю, что если бы мы знали наше будущее, мы бы ежесекундно видели тут и там мелкие события, его предсказывающие и даже показывающие; но поскольку мы его не знаем, они нам кажутся случайными, ничего не значащими фактами. Подумайте, какой грозный смысл имело бы для знающего его апокалипсический конец появление в мюнхенской пивной в 1925 году ефрейтора с чаплинскими усиками и безумным блеском глаз.

Теперь я также понимаю, что не случайно в тот период начался мой уход из науки: ведь наука — это мир света!

Я работал в лаборатории Кюри, как один из тех священников, которые утратили веру, но продолжают автоматически править мессу, время от времени огорчаясь своему несоответствию.

— Я замечаю, ты стал рассеян, — заметил мне Гольдштейн с испытующим и обеспокоенным выражением лица, с каким добрый друг священника, ортодоксальный в плане богословском, следит за ним во время мессы.

— Плохо себя чувствую, — объяснял я. — Очень плохо.

В какой-то мере это была правда. И однажды я дошел до того, что неосторожно манипулировал актинием, из-за чего у меня на несколько лет остался небольшой, но опасный след ожога на пальце.

Тогда же я начал выпивать, находя грустное наслаждение в алкогольном дурмане.

В один из гнетущих зимних дней я шел по улице Сен-Жак к своему пансиону и по дороге заглянул в бистро выпить горячего вина. Сел в темном углу, потому что уже сторонился людей, вдобавок свет всегда был мне неприятен (я только недавно осознал этот факт, хотя так было всю жизнь), сел, чтобы предаться в одиночестве своему пороку — погружаться в смутные мечтания и ощущения по мере того, как алкоголь делал свое дело. Меня уже достаточно развезло, как вдруг я заметил его, — он смотрел на меня упорно, пронзительно и (по крайней мере мне так показалось) слегка иронически, что меня ужаснуло. Я отвел глаза, надеясь, что это побудит его сменить объект наблюдения. Но то ли потому, что деваться мне было некуда, то ли потому, что я чувствовал впивающийся в меня сверлящий взгляд, я был вынужден снова повернуться к нему и встретиться с ним глазами. Лицо его показалось мне знакомым — он был моего возраста (мы астральные близнецы, говорил он мне не раз впоследствии с тем сухим смехом, от которого кровь леденела в жилах), и весь его облик напоминал большую хищную птицу, большого ночного сокола (и действительно, я всегда его видел только в одиночестве и в потемках). Руки у него были костлявые, жадные, цепкие, безжалостные. Глаза, показалось мне, серо-зеленые, что не сочеталось со смуглой кожей.

Быстрый переход