Все это он запихнул в сумку, а также папку с исписанными листками бумаги. Потом вышел во двор, пристроил сумку на мотоцикл, привязал к нему собаку и завел двигатель. И тут в голову ему пришла новая мысль. Он выключил мотор, сошел с мотоцикла, развязал сумку и, вытащив папку со своими записями, бросил ее на землю и поджег — он смотрел, как превращаются в пепел эти поиски абсолюта, начинавшие когда-то свою жизнь (и страдания) в его рукописях. В этот миг он решил, что простился с ними навсегда.
Он как раз укладывал вещи заново, когда пришла Агустина. Безмолвно, как сомнамбула, она направилась в свою комнату.
Брат, сидя на мотоцикле, замер, словно завороженный, не зная, что же ему теперь делать. Задумчиво соскочил с седла и медленными шагами вошел в дом. Агустина, одетая, сидела на кровати, смотрела в потолок и курила.
С угрюмой робостью глядя на нее, Начо подошел поближе. И внезапно, обзывая ее шлюхой и повторяя это слово с истерической яростью, он накинулся на сестру и, стоя на коленях, зажав ее между ногами, принялся колотить кулаками по лицу, а она даже не пыталась защищаться, лежала неподвижная и податливая, как тряпичная кукла, от чего бешенство брата только усиливалось. Как одержимый, он стал рвать в клочья одежду на ней. И когда она осталась совсем голая, он с рыданиями и воплями начал на нее плевать — сперва в лицо, потом, раздвинув ей ноги, в пах. И наконец, поскольку она не оказывала ни малейшего сопротивления, только смотрела на него полными слез глазами, руки у него опустились, и он с рыданиями рухнул на сестру. Так он лежал очень долго. Наконец поднялся, вышел из дому. Завел мотор и поехал по улице Монро. Куда — он сам еще толком не знал.
Наталисио Барраган проснулся очень поздно, голова у него словно битком набита была осколками стекла и булавками. Он долго смотрел в потолок, но не видел его. Пытался о чем-то подумать, но не знал, о чем ему хочется думать. Как бывает в заржавевших от времени и от сырости трубах, его мысль едва пробивалась по узеньким канальцам, подобно струйкам грязной, замусоренной воды. И он вознамерился было встать и приготовить себе мате, как вдруг, будто молния в темной, бурной ночи, в его мозгу сверкнуло воспоминание о видении.
Он сжал голову ладонями и долго лежал так, дрожа и ужасаясь.
Потом поднялся и, пока готовил мате, воспоминание об огнедышащем звере становилось все ярче и грозней — и вот он, уронив сосуд для мате на пол, выбежал на улицу.
Стоял яркий, солнечный, безоблачный день. Было уже около одиннадцати часов, и, поскольку день был праздничный, по улице сновал туда-сюда народ, дети хвастались игрушками, многие люди потягивали у своего порога мате и беседовали. Барраган вглядывался в их лица, пытаясь услышать, о чем они говорят. Но ни в их лицах, ни в их словах не было ничего необычного — все, как в любой праздничный день в районе Бока.
Стоя все на том же углу улиц Брандсен и Педро-де-Мендоса, опершись на ту же стену, которая служила ему опорой прошлой ночью, он смотрел на то же небо в просветах между мачтами. Ему казалось невероятным, что он видит это чистое небо без облаков, без признаков чего-либо необычного, видит беспечно гуляющих людей.
Он решил пойти в сапожную мастерскую Николаса. Тот трудился как всегда, — и в будни и в праздник. Перекинулись несколькими фразами. О чем? Да ни о чем — однако выяснилось, что Николас ничего особенного в эту ночь не видел, и никто ему ничего такого не сообщал.
После полудня, распродав газеты, которые ему давал Берлингери, Наталисио пошел в кафе. Убеждение, что никто ничего не знает, час от часу усиливало его страх. У стойки обсуждалось соперничество команд «Бока» и «Рейсинг». Но он молчал, прихлебывая из стоявшего перед ним стаканчика канью. С тщательно скрываемым страхом он ждал наступления ночи, однако страх этот (странное дело!) Не давал покоя — мурашки бегали по всему телу, по холодным рукам и ногам, хотя день был летний. |