Изменить размер шрифта - +
Да, он был мешком костей и гниющей плоти, но дух его сопротивлялся и сосредоточивался в сердце, в последней его крепости, когда все остальное, отчаявшись, уже низвергалось в смерть.

Обессиленный напряжением, он что-то прошамкал еле слышным голосом. Николас, приложив ухо к его губам, расшифровал слова: «Как печально умирать». Вроде бы это сказал он. И снова началась борьба — он был подобен воину, собравшему скудные, разбитые отряды, чтобы вместе с ними возобновить безнадежный, но прекрасный бой.

Его отряды! — думал Бруно. Но ведь у него оставалось всего лишь сердце, ослабевшее, изнемогшее сердце. А все же оно было живо, и каждым своим слабым биением извещало, что оно здесь, рядом, что они еще поборются.

У этой руины человека наступил момент просветления, отец узнал Бруно, грустно ему улыбнулся, как будто хотел что-то сказать. Бруно приблизил ухо к его рту, однако ничего не мог понять, хотя отец показывал на свое тело, на остатки своего тела.

На какое-то мгновенье между ними установилась связь, и во взгляде отца, теперь более спокойном, Бруно как будто уловил недоверчивую усмешку, смесь удовлетворенности и иронии. Отец опять попытался что-то сказать. Бруно наклонился к нему. Хуанчо, пробормотал он. Потом, видимо, чуть вздремнул или задумался. И вскоре что-то прошамкал. Что, что? Участок? Какой участок? Отец, видимо, начинал сердиться — он весь напрягся, произносил бессвязные слова, которые чужой ни за что бы не понял. Однако Бруно сумел их расположить в должном порядке, как человек, знающий некий древний язык, расшифровывает текст, складывая неразборчивые фрагменты, — отец желал, чтобы в полагавшейся Бруно доле был участок земли. Его вечная идея: земля привязывает к себе.

На обещание блудного сына он ответил подобием улыбки. Потом позвал Хуанчо — он хочет пить, надо его повернуть. Бруно неуклюже попытался это сделать сам, но отец отрицательно покачал головой. Пришлось разбудить Хуанчо, вдвоем они повернули старика, дали воды в ложечке. Впервые в жизни Бруно почувствовал, что по-настоящему приносит пользу, куда острее почувствовал себя братом Хуанчо и с некой смиренной нежностью понял, что он, познавший столько стран и учений, прочитавший множество книг о страдании и смерти, уступает брату, который ничем этим никогда не занимался.

Старик опять сделал какой-то знак. Хуанчо наклонился к его рту и утвердительно кивнул. После чего отец, по-видимому, уснул спокойно. Бруно посмотрел на брата.

— Схожу-ка я на поле, — сказал Хуанчо.

С чего это вдруг? Это его развлечение. Бруно не знает? Теперь пришла пора разметить землю. Только и всего.

Бруно увидел, что брат направляется на задний двор. Он что же, не ляжет спать? Куда он идет?

Бруно с изумлением смотрел на брата.

— Я же тебе сказал, надо разметить землю.

Но ведь он никогда этого своего участка не увидит, ведь усадьба и все прочее для него перестанет существовать навсегда.

— Он уснул спокойно, потому что я ему это пообещал.

Бруно молчал, только смотрел на брата во все глаза: бедняга изнемог от немыслимого напряжения в течение многих дней и ночей, постарел.

— Да ты поручи какому-нибудь пеону.

— Не могу, он никогда никому не разрешал это делать.

Едва брат вышел, Бруно сел в его кресло. Он чувствовал себя ничтожеством, виновным в том, что испытывал отвращение, корил себя за то, что, пытаясь забыть про страдания отца, уходил бродить по улицам, чтобы отвлечься, за то, что думал бог весть о чем, читал в эти дни газеты, книгу. Все это — легкомыслие, даже его раздумья о столь важных вещах, как судьба и смерть, когда об этом думаешь в общем, абстрактно, а не об этой страдающей плоти, рядом с этой плотью, ради этой плоти.

Когда брат вернулся, Бруно уступил ему кресло. Они сидели молча, слушая стоны, невнятицу бреда. Бруно смотрел на брата со спины — мощные ссутулившиеся плечи, седая шевелюра, склонившаяся от усталости голова.

Быстрый переход