Книги Проза Элли Мидвуд Австриец страница 3

Изменить размер шрифта - +
Они ждали, чтобы я выкинул что-нибудь подобное, но я решил не предоставлять им такого удовольствия.

Я оглядел камеру, куда они меня грубо пихнули сразу же после того, как привезли меня сюда из Австрии, где они арестовали меня всего несколько дней назад; весь перелет я был в наручниках, будто они боялись, что мне вдруг взбредет что-нибудь в голову, и я убью одного из них, так, напоследок, чтобы уж не зря вешали. Я их не винил: когда ты перевозишь двухметрового гиганта с моим-то строением, которого сами же прозвали «австрийским Гиммлером», я бы тоже не вполне уверенно себя чувствовал. Думаю, шрамы, изрисовавшие замысловатыми узорами всю левую сторону моего лица, им тоже не внушали доверия.

Ах, старые добрые времена, когда мы были ничем иным, кроме как кучей пьяных, задиристых студентов в университете Граца, размахивающими шпагами друг у друга перед носом, крепко сжимая бутылку коньяка в другой руке. Почти невозможно научить свое тело не уворачиваться от удара шпаги, когда сам инстинкт самосохранения заставляет дернуть головой, избегая смертельного оружия. Только мы были выше всех инстинктов. Мы же не были животными, в конце-то концов; мы были потомками великой арийской расы, а значит выше всего животного и даже человеческого… По крайней мере так нас раньше учили.

Они никогда нас не понимали, те, кто не принадлежал к арийской расе; они рассуждали, и очень даже логично, что фехтование, и особенно традиционные фехтовальные шрамы, были всего лишь варварской традицией, и с ужасом обозревали очередной глубокий порез на лице красавца-студента.

— Зачем вы так себя уродуете? — студенты-международники, которые изучали юриспруденцию вместе с нами, качали головой в испуге и крайнем недоумении. В ответ мы всего лишь презрительно усмехались, потому как они никогда бы не поняли священного значения наших шрамов.

Потому что мы мужчины. Мы арийские воины, и наши женщины любят наши изрезанные лица. Это доказательство нашей отваги и гордости, нашей силы, и нашего презрения к физической боли. Это то, что делает нас немцами.

Я вздохнул. Кажется, что все это случилось в какой-то другой жизни, и уж точно не со мной.

Я сделал ровно четыре шага к моей новой кровати, если эти малюсенькие нары, покрытые претонким, молью изъеденным одеялом вместо матраса, можно было так назвать. Скорее всего я даже не умещусь тут с вытянутыми ногами, подумал я, пытаясь прилечь и устроиться поудобнее, и вскоре усмехнулся при виде моих ног, свисающих с другого края. Нет, можно даже не стараться. Ну что ж…

Я перевернулся на другой бок, подтянул длинные ноги к животу и уставился на серую стену с облупившейся краской. Дом, сладкий дом.

 

, Верхняя Австрия, июль 1910

— Эрни, иди домой, сынок! Отец уже за столом!

Мелодичный голос моей матери с переднего крыльца отвлек меня от моих попыток добраться до птичьего гнезда на дальнем конце ветки, с которой я в данный момент свисал. Я отчаянно хотел увидеть только что вылупившихся птенчиков, но, зная моего отца и его нетерпимость к любому проявлению неуважения к моей матери — а опоздание к столу было явным неуважением в его глазах — я как можно быстрее слез с дерева, каким-то чудом едва не расцарапав себе все колени.

По правде говоря, я бы никогда не проявил неуважения к моей матери. Я любил её больше всех на свете: её всегда улыбающиеся карие глаза, её ласковые руки, которыми она часто обхватывала мое лицо, прежде чем покрыть его бесконечными поцелуями, её нежные объятия, когда она усаживала меня к себе на колени и читала мне сказку. У нас всегда была какая-то особая связь с моей матерью. Я знаю, что она старалась никогда не показывать этого перед моими братьями, но я всегда был её любимым сыном. Даже когда Вернер родился, и я, бесконечно избалованный её безраздельным вниманием двухлетний ребенок, закатил скандал и сказал матери, чтобы она забрала это уродливое кричащее нечто туда, откуда она его принесла, она немедленно бросилась укачивать меня на руках и поклялась, что никогда и никого она не будет так любить, как меня.

Быстрый переход