То внутреннее нечто – это ее нрав, ее характер. Она раздражительная, злобная, мстительная, безжалостная, эгоистичная, скупая, алчная, грубая, вульгарная, нечестивая, непристойная – остервенелая задира снаружи, внутри же малодушная трусиха. Ее губы так же привычны к лжи, обману, мошенничеству и вероломству, как ноздри привычны к дыханию. У нее нет ни единого друга во Флоренции, ее не принимают ни в одном доме. Я думаю, она самая ненавидимая особа, какую я когда-либо знал, и наиболее презираемая. Она угнетатель по натуре и любительница воспользоваться чужой оплошностью. Ее ненавидят все крестьяне и все люди в поместье и его окрестностях, за единственным исключением ее любовника, дворецкого. Графиня сказала мне, что первое, что она сделала, купив поместье, – выгнала из него все крестьянские семьи, кроме одной. Она говорила это не в порядке исповеди, ее тон был хвастливым, и в нем не звучало ни малейшего оттенка сожаления. Она знала, что эти люди и их отцы занимали эти маленькие домики на протяжении поколений и с разрешения благосклонных обычаев страны считали их для себя гарантированными, коль скоро ведут себя должным образом. Она понимала, что возвращение в мир означает для них ужасное несчастье, что это равносильно тому, что сбросить островитян в море. Она знала, что эти люди были привязаны к своим домам глубочайшими чувствами. Один из выселенных ею крестьян прожил после этого шесть недель и умер вроде бы ни от чего. То есть у него не было ничего, что могли бы излечить физические лекарства, ничего такого, что поименовано в медицинских справочниках, ничего такого, для чего наука приготовила диагноз либо лекарство. Друзья этого человека не сомневались в отношении природы его заболевания. Они сказали, что его сердце находилось там, где положено находиться сердцу любого человека, – в его доме, и что, будучи у него вынуто, оно осталось там, и таким образом его жизнь была изуродована и больше уже никуда не годилась. Графиня хвасталась мне, что в ней не осталось ничего американского, что она теперь истинная итальянка. Она явно расценивала это как унижение для Америки и явно верила, что удостаивает Италию изысканного и высокого комплимента. Америка до сих пор стоит. Италия, может, и переживет великую милость в виде одобрения графиней, нам это пока неведомо.
Есть что-то трогательно-комичное в этих мечтах жалкой изгнанницы и их крушении. Она воображала, будто титул сам собой откроет ей доступ (беспошлинно доставит ее) в рай избранных слоев общества Европы, и вот она обнаруживает, что не в состоянии проникнуть даже на самую его периферию. Она не учла крайне важной детали – денег. Обладай она ими, ее отвратительный характер не имел бы значения. При их отсутствии ее замаранное имя, ее отталкивающая натура и ее проживание в хлеву со своим слугой и прочим домашним скотом – все играет против нее. Она не принесла с собой денег, ей было нечего принести. Будь у нее банковский кредит миллионов в десять, не многие двери закрылись бы перед ней, при тощем же кошельке перед ней ни одна не открыта. Она критиковала, она яростно критиковала дам на улицах за то, что те не возвращают ей визиты, и за то, что делают вид, будто их нет дома, когда она к ним приезжает. Это сочтено дурным тоном. Мы видим здесь любопытную ситуацию. Хорошо быть истинным аристократом, хорошо быть истинным американцем, но горе не быть ни тем ни другим, а каким-то социально-политическим бастардом с обеих сторон.
Вот пример тривиального, мелкого зла, которое эта пария может измыслить! Мой здешний агент, поверенный, заплатил две тысячи пятьсот франков – стоимость аренды за первый квартал – до того как мы прибыли из Америки, что обеспечило нам право владения на первый день ноября. В этот день он попытался поместить в дом наших слуг, но графиня выставила и его, и их вон, и он снес это как мальчишка! Она сказала, что никому не будет позволено войти, пока не будет произведена и подписана опись имущества. Она отсрочила этот пустяк на неделю, и это дало ей возможность ограбить дом. |