|
Так лежал Сазонов долго. Потом тихо зашептал. Гурович подвинулся ближе, наклоняясь, не расслышивая.
– …Не знаю, что вы должны чувствовать… снимите лишние афишки… Господи… и вот я как балбес ничего не знаю… ничего не помню… хоть бы вы пожалели, как долго стою… пора кончать… торжественно даже… снимите лишнюю одежду… куда я поеду сегодня… вы сказали, что поеду… опять на бобах… опять на левой ноге какой-то князь… мой что ли… мой… тоже поганый… нет, вашу науку не понимаю… совсем странно… ой… что это на левой ноге…тяжело… словно пусто… доктор! – вскрикнув, вскочил Сазонов.
– Что вы? – ласково сказал Гурович, отложив карандаш и подойдя к нему.
– Что мне делать, доктор? – смотрел на Гуровича не забинтованным глазом, Сазонов, – эти дни надо ехать на дело… по провинциальному… я связан словом… и путаница… вышла… что делать?..
– Какая путаница? – еще ласковей проговорил Гурович, садясь на кровать, беря за руку.
– Николай Ильич… семейство… я жду, когда солнышко выйдет, – бормотал Сазонов, – …ну перестань… не стану же плясать… Петя, а Петя… а что… а если… равно наплюй… покорно благодарю… не согласен… ты слышишь… не слушай… ну как… это же не печка какая… это машина… Господи помилуй… ну как же… о, о, о… ох Христос воскрес… теперь встречают… я на могиле Христа… а где-то лежу… я конторщиком идти не хочу… все мрачные какие-то…
4
В Женеве у эс-эров был праздник. У кресла Гоца собрались Чернов, Потапов, Минор, Ракитников, Селюк, Брешковокая, Натансон, Бах, Авксентьев, Азеф. Были Швейцер, Каляев, Боришанский, Бриллиант, Дулебов.
У кресла забылись разногласия, склоки, неприятности. Перемешались старые с молодыми. Раскаленный успехом Каляев говорил с распевным польским акцентом. Стоял взволнованный, покрасневший, с рассыпавшимися волосами. Каляев был похож на Руже де Лиля, поющего Марсельезу.
Многие из старых, потертых членов партии, в душе мало склонных к идеализму, даже не вникая в то, что говорил Каляев, были захвачены. Каляев верил в то, что говорил. Вера его была фанатична, страстна, красиво выраженная, она оковала слушателей, когда «поэт» говорил, нервно жестикулируя правой рукой:
– Мы не можем, не смеем верить перепугавшемуся правительству, сулящему теперь стране какие-то успокоения! Нет! Мы должны напрячь все силы, чтоб партия бросила в террор новые кадры преданных революции товарищей, чтобы внезапно, стремительно нанести врагу удар, и не затем, чтобы правительство шло по пути реформ, а затем, чтобы ударами, взрывами бомб, разбудить страну, встряхнуть ее, чтобы террор против ненавистного правительства стал массовым! Пусть каждый член партии идет не с речью, не с агитацией, не с литературой, а с бомбой! Ибо вообще социалист-революционер без бомбы уже не социалист-революционер! О, я знаю, недалеко то время, когда разгорится пожар! Когда будет и у нас своя Македония! Когда рабочий и крестьянин возьмутся наконец, за оружие! И тогда-то, вот тогда, наступит великая русская революция!
Аплодисменты прервали Каляева.
Сидя с Азефом, обняв его толстой рукой, Чернов наклоняясь, прошептал в азефово ухо: – Молодость, Иван, молодость, но святая, конечно, святая.
Азефу было тяжело от черновской руки, но надеясь, что Виктор поддержит несколько его предложений в ЦК, он не освобождался. Чернов снял руку сам, попросил слова.
– Слезы сжимают горло, дорогие товарищи, – заговорил он несколько в нос, протяжным великорусским пеньем, – когда слышишь речь, подобную речи дорогого товарища «поэта»! В особенности потому, что она полна силы и жажды действия, несмотря даже на то, что товарищ только что участвовал в таком сложном и большом деле, как дело Плеве! Верно! Верно! Нам конечно нужна «своя Македония», но не надо только переламывать палку и, поддавшись, увлечению молодости, забыв всё иное, представлять себе нашу партию, как партию исключительно террористическую! Конечно, глубже пашешь, веселей пляшешь, это так, но надо всё же помнить и то, что, как сказал наш великий сатирик, с одной стороны нельзя не сознаться, а с другой нельзя не признаться. |