— Дураков-то чай много, Сашик. Дураки — они и на Светлый День моются, на то они и дураки да нехалюзы. Ты не будь таким, Сашуль.
— А что такое Светлый День?
— Это Пасха. Раз в году бывает такой великий праздник. А мыться во всякое воскресенье не положено, грех большой. Знаешь, чем моется человек, который в баню в воскресенье идет?
— Чем?
— Кро-о-вью, вот чем, — торжественно возглашала бабушка. — Христовой кровью, Саша.
Бывших церквей было в городе больше, чем настоящих, например — бревенчатая Казанская возле старинной, безобразной городской тюрьмы. Туда, в эту прохладную двухсотлетнюю церковь, мы бегали с соседскими мальчишками, забирались внутрь через отдушину в фундаменте и лазили среди всякого хлама и обломков, брезгливо натыкаясь на заскорузлые «говёшки». Помню, на стенах кое-где сохранились росписи, помню и то, что одна роспись была вырублена узким треугольником, так что обнажилась оплетка под штукатуркой… В народе говорили, что орудовала какая-то приезжая шайка, что потом они продавали иконы и церковные росписи за границу, капиталистам.
Иногда мы отыскивали какие-нибудь «штучки» — латунное донце подсвечника, величиной с блюдечко, им потом можно было играть в классики, или обломок печного изразца — он никуда не годился, но все-таки, хоть что-то. Много лет спустя, в середине 80-х, эту самую старую в городе церковь якобы подожгли хулиганы, но люди божились и «давали крест», что это не хулиганы, а тюремное начальство «изничтожило» заброшенный храм, чтобы построить на этом месте новый тюремный корпус.
Ропот и возмущение горожан были такими явственными, что в исполкоме так и не дали начальнику тюрьмы разрешение строить вожделенный новый корпус, его потом в другом месте отгрохали, а раскрытый, неожиданно глубокий церковный подвал зиял дырой еще долгие годы. Потом Казанскую церковь восстановили — из бревен, как в старину.
Еще были церкви, которые в те мои далекие детские годы хитро маскировались под какие-то другие дома. Играли со мной в прятки — так мне почему-то представлялось. А вот от бабушки они совсем не прятались, да и смысла не было никакого — бабушка их всех знала давным-давно, еще с царских времен. А я не знал, что раньше это была церковь. Бабушка мне объясняла.
Например, неподалеку от нашего дома, на другой стороне дороги, возвышались исклеванные голубями старинные кирпичные ворота с аркой, с оградой узорчатой, и мы, дошколята, к ним так привыкли, что никогда не задумывались: почему вдруг в одном ряду с обнизившимися, ушедшими в землю избами стоят эти мощные ворота, зачем их тут построили?
За воротами теми с чугунными копьями — пустырь захламленный, а на нем — высокий домина, беленый, с проплешинами оголенного кирпича. Это Дом пионеров со всякими детскими кружками, с большим залом и сценой. Но нам всегда казалось, что ворота — сами по себе, а домина — сам по себе, отдельно.
Бабушка сказала, что раньше это была церковь, но купола сломали. Для староверов церковь, их в городе всегда было очень много, и в советское время тех, кто верует по старому обряду и крестится двумя пальцами, звали, как до революции, «калганниками». Калганники ни под каким видом не шли в нашу церковь Александра Невского, а свои молельные дома, староверские, у них были далеко, в селе Шувое или еще дальше — в Алешино, и городские калганники тайно собирались молиться у своих «активистов», как их называла бабушка. А нас, троеперстников, они звали «кацапы». Староверов у нас в городе тогда было, по словам бабушки, «через два человека на третий», они с кацапами не водились, а нам, кацапским детям, строго-настрого запрещалось водиться с их детьми. И если на какой-то улице парень-кацап женился на девке-калганнице или, наоборот, кацапка выходила за калганника, то этому нерядовому событию потом еще долго дивились возле нашей «бассейны», качали неодобрительно головами. |