Изменить размер шрифта - +

На «добрых людей» этот порыв сердечный, искренне-юродский, должного впечатления не производит, разве что посмеивается кто-нибудь привычно.

— Будя тебе, дядь Назар, вставай! — кричат покаянному дедуле. — Иди выпьем, да блином закусим!

Проворно семенит дядя Назар к веселой компании возле столика, отряхает с пылающей хари налипшее грязные комья.

— Прости, Оля, — кланяется бабушке какая-то щуплая, согбенная тетка.

— Бог простит, и ты прости меня, Ксеня, — чинно ответствует бабушка.

Они обнимаются, целуются.

— Прощеное воскресенье сегодня, Сашик, все друг у друга прощение просят, — говорит бабушка.

Но у меня при этом она почему-то прощенья не просит.

— А как же проводы зимы? Ты обещала! — куксюсь я притворно — мне так радостно, что тянет подурачиться.

— Будут, будут проводы зимы, сегодня Маслену скатывают.

Я не успеваю спросить, что значит — скатывают, потому что… разеваю рот в изумлении и восхищении.

Во всю ширь мостовой идет-грядет вереница ряженых. Предваряет их знаменитый на весь город юродивый по прозвищу Безлобый — с неизменной своей гармошкой, наяривает что есть мочи рвущий нутро напев, чуть не за спину свою худющую, с ходуном ходящими лопатками, растягивает мехи… Безлобый — это Божий человек с нашего квартала, из двухэтажного бревенчатого дома, возле заросшей детской площадки. У него и впрямь чуб растет от самой переносицы. Безлобый не говорит даже, а давится исторгаемыми из глотки утробными звуками, мычит да подвывает, но человек он безобидный: сидит себе под крыльцом почерневшим на приступочке, уткнется в гармошку свою и играет неспешно, задумчиво.

Чуть отстает от Безлобого, сипит и задыхается от ходьбы красный командир Гунявый — толстый дядька в коричневой брезентовой дерюге, голова повязана тряпкой, за плечами вещмешок наподобие сумки почтальона, а торчат из этого мешка всякие дощечки да палочки, их Гунявый собирает повсюду. Он верещит время от времени грозно: «Бери-бери-бери!», грозит кому-то штакетиной.

Я всегда боялся этого дядьку с медно-самоварной ряшкой, его требовательного, похожего на боевой клич, верещанья.

— Он командиром был в войну, его в голову ранило, никогда не обижай заслуженного человека, Саша, — наставляла меня бабушка.

Куда уж мне его обижать! Мне не обижать, а отбежать бы от Гунявого подальше всякий раз, как он (всегда внезапно) оказывается рядом.

Но в этот раз я лишь мельком подмечаю Безлобого и Гунявого, потому что все внимание мое, да и всех толп народа вдоль мостовой, обращено совсем на других существ. За двумя юродивыми шествуют на высоченных струганных шестах скоморохи — в красных сапожках с загнутыми носками, в красно-желтых кафтанчиках, в колпаках с бахромой…

— На ходулях, на ходулях! — кричат все вокруг.

И бабушка вторит народу:

— На ходулях, Сашик, смотри!

Гигантскими шагами, как в детской игре, идут величаво скоморохи. За ними, на фанерной огромной расписной печке-лежанке, едет лежа Емеля из сказки — пьяненький, поющий что-то и прикладывающийся то и дело к бутылке с вином. Его почему-то кличут Лёхой.

А за печкой нарядной, что подрагивает на колесах, возвышается на широкой деревянной платформе сама Зимушка-Зима — об этом взахлеб, надтреснуто и с ухлюпами вещает громкоговоритель на столбе:

— Встречайте, люди добрые, Зимушку-Зиму! Да провожайте ее с миром, дорогие егорьевцы! Спасибо тебе, зимушка-зима, что не очень лютая была! Спасибо, что приходила в гости к нам, да еще спасибо, что уходишь!

Мужики и бабы, что выпивают поодаль, вдруг как грянут:

— Ох ты зимушка-зима, ты морозная была!

Бабушка недовольно супится:

— Ерунду говорят какую-то по радево… За что же зиме спасибо-то говорить? Скорей бы уж растеплилось, надоело печку топить… У всех газ теперь, вот и бесятся с жиру, это ж надо придумать — зиме спасибо говорить! И не Зима это вовсе едет, Сашуля, а это Масленица.

Быстрый переход