И глаза у убитых почти всегда тут же и вырывали, если была такая возможность.
Покойник лежал в открытом гробу с отечным, синим лицом и ямами вместо глаз, и за ним по улице Карла Маркса, после церковного отпевания, шло чуть ли не полгорода. Возмущение народное было столь сильным («как парня за тридцать копеек изуродовали, нелюди!»), что милиции пришлось-таки, как сказала бабушка, «почесаться» и поймать троих алкашей-убийц, о которых знал весь город. Обычно ловить убийц или воров милиции не требовалось: мужики попросту не прятались и вины своей не отрицали, они считали, что, раз украл или схулиганил по пьяному делу, а тем белее — убил, то вполне нормально будет за это и в тюрьме посидеть.
А эти трое — прятались, их надо было найти. А егорьевская милиция искать не умела, не была этому обучена.
Помню, на Курлы-Мурлы много и долго потом говорили про какой-то показательный суд, приехавший из самой Москвы и приговоривший всех троих к расстрелу. Бабушка очень жалела, что не могла пойти на суд, туда вроде бы не пускали с детьми, а одного меня оставлять ей было жалко. На суде была тетя Марина, и я слышал, как они с бабушкой наперебой повторяли, дивясь: «К высшей мере наказания!» Тогда была такая формулировка — не «исключительная», а «высшая» мера. Все радовались, одобряли судей и твердили: «Правильно, так и надо». Но о Сталине с его порядками в 1970-м еще не вспоминали с ностальгией, ибо слишком близко было то страшное, лютое время, когда в каждой егорьевской семье был свой репрессированный, да не один.
А во времена моего детства сидели земляки мои главным образом по линии «обэхээс». Это были не воры даже, не грабители, а — несуны, такое вот специальное словцо придумали для них те, кто клеймил расхитителей народного добра. Этим добром народным были батоны вареной колбасы, которую народ в магазине видел очень редко, а потому тащил с мясокомбината. Рано ли, поздно ли, несун попадался и получал от трех до пяти. Много коровьих ляжек пропадало на бойне, там хищения социалистической собственности были так же обыденны, как получка, может, поэтому работники бойни и получали копейки, потому что само собой подразумевалось, что «добирать» они будут мясом, а уж коли попался — то сам виноват.
Если попал человек на заметку «обэхээс», то садился обязательно. Таких не отпускали. Но отчетность свою милиция старалась хоть как-то сгладить, а то уж до того дошло, что прямо как при Сталине, только теперь в каждой семье был не враг народа, а расхититель. И рост преступности сдерживали тем, что старались замять и свести «на мировую» повседневный вал бытовых драк с выбитыми глазами и зубами, распоротыми кишками и проломленными головами. За это — можно отпустить, не доводить до суда. Тут очень важным для задержанного было не спорить с милицией, соглашаться во всем и вести себя прилично. А главное — быть готовым откупиться от потерпевшего и его родни, ну и, само собой, милиционерам что-то дать, а как же, они же тебе, дураку, навстречу идут, отблагодарить надо.
Тогда же, летом 1970-го, я впервые услышал слова «еврей», «евреи», слова эти вдруг стали звучать в разговорах, о евреях судачили в очередях и возле «бассейны». Я думал почему-то, что еврей — это навроде портного, я не вникал, что это такое — еврей. Может, профессия. Но все вокруг говорили про евреев с каким-то суровым, отчужденным видом. И звучало слово: «Изралия». А я видел в атласе мира другое название: «Израиль», и все гадал: это одно и то же или нет?
— Из микрорайона семья в Изралию собралась, — говорила бабушке тетя Марина. — Мебель и посуду распродают задешево, спешат, скорей-скорей, а то отберут.
— Ишь ты, — качала головой бабушка. |