И вся информация, которую мы получали на планете, на которой очутились, сводилась к тому, что быть идиотами просто здорово.
Поэтому мы холили и лелеяли свой идиотизм.
На людях мы отказывались от членораздельной речи. «Агу», – бормотали мы. «Гу‑гу», – говорили мы. Мы пускали слюни и закатывали глаза. Пукали, заливались хохотом. Лопали конторский клей.
Хэй‑хо.
* * *
Посудите сами: мы были пупом земли для тех, кто о нас заботился. Они могли проявлять чудеса христианского героизма только при условии, что мы с Элизой останемся навсегда беспомощными, мерзкими и опасными. Стоило нам проявить сообразительность и самостоятельность, как они превратились бы в наших жалких и униженных слуг. Если окажется, что мы можем жить среди людей, то им придется расстаться со своими квартирами, с цветными телевизорами, с иллюзиями, будто они что‑то вроде врачей и сестер милосердия. Да и солидное жалованье от них уплывет.
Так что с самого начала, почти не ведая, что творят, в этом я уверен, они тысячу раз в день молили нас оставаться беспомощными и зловредными.
Из всего разнообразия человеческих способностей и достижений они мечтали, чтобы мы поднялись хотя бы на первую ступеньку высокой лестницы. Они всей душой желали, чтобы мы научились пользоваться уборной.
Повторяю: мы с радостью пошли им навстречу.
* * *
Но мы тайком научились читать и писать по‑английски, когда нам было четыре годика. А к семи годам мы умели читать и писать по‑французски, по‑немецки, по‑итальянски, знали латынь, древнегреческий и математику. Во дворце были тысячи и тысячи книг. К тому времени, как нам исполнилось десять, мы их все перечитали – при свечах, в тихий час или после того, как нас укладывали спать, – в потайных ходах, и чаще всего – в мавзолее Илайхью Рузвельта Свейна.
* * *
Но мы по‑прежнему пускали пузыри и гулили и прочее, когда взрослые могли нас видеть. Нам было весело.
Мы вовсе не сгорали от нетерпения, не спешили проявлять свой ум на людях. Мы не считали, что ум вообще на что‑то годится, что это может кому‑то понравиться. Мы думали, что это просто еще один признак нашего уродства, печать вырождения, как лишние соски или пальцы на руках и на ногах.
Вполне возможно, что мы думали правильно. Как по‑вашему?
Хэй‑хо.
ГЛАВА 5
И все это время чужой молодой человек, доктор Стюарт Роулингз Мотт взвешивал нас, измерял нас, заглядывал во все отверстия, брал мочу на анализ
– и так день за днем, день за днем, день за днем.
– Как делишки, детишки? – так он обычно говорил.
Мы отвечали ему: «Агу», и «Гу‑гу», и прочее в том же роде. Мы его прозвали «Друг детишек».
Мы со своей стороны делали все возможное, чтобы каждый следующий день был точь‑в‑точь как предыдущий. Каждый раз, как «Друг детишек» хвалил нас за хороший аппетит или хороший стул, я неизменно затыкал себе уши большими пальцами, а остальными шевелил в воздухе, а Элиза задирала юбку и щелкала себя по животу резинкой от колготок.
Мы с Элизой уже тогда пришли к единому мнению, которого я до сих пор придерживаюсь: можно прожить безбедно, надо только обеспечить достаточно спокойную обстановку для выполнения десятка простых ритуалов, а повторять их можно практически до бесконечности.
Мне думается, что жизнь, в идеале, должна быть похожа на менуэт, или на виргинскую кадриль, или на тустеп – чтобы этому можно было без труда научиться в школе танцев.
* * *
До сих пор я не знаю, что думать про доктора Мотта: иногда мне кажется, что он любил Элизу и меня, знал, какие мы умные, и старался оградить нас от беспощадной жестокости внешнего мира, а порой мне кажется, что он не соображал, на каком свете живет. |