* * *
Но благостное самодовольство, которым наслаждалась семья, потерпело непоправимый урон, как я понимаю, от внезапно вспыхнувшей в американских сердцах ненависти ко всему немецкому, которая проявилась как раз тогда, когда Америка вступила в первую мировую войну, и было это за пять лет до моего рождения.
Детей в нашей семье перестали учить немецкому. Им больше не разрешали увлекаться немецкой музыкой, литературой, искусством или наукой. Мой брат и мы с сестрой выросли в полной уверенности, что Германия для нас чужая сторона – все равно, что Парагвай.
Нас отлучили от Европы, и мы знали о ней только то, что проходили в школе.
В кратчайшее время мы растеряли тысячи лет – а следом и тысячи американских долларов, и дачные домики, и все прочее.
И наша семья потеряла всякий интерес – к самой себе.
Так и вышло, что когда миновала Великая депрессия и вторая мировая война, моему брату, и сестре, и мне самому ничего не стоило разъехаться из Индианаполиса.
И никто из оставшихся там родственников не мог придумать повод, который заставил бы нас вернуться домой.
Нам было больше некуда возвращаться. Мы стали стандартными деталями Американской машины.
* * *
Да, и наш Индианаполис, который когда‑то говорил на своем, особенном английском языке, который хранил местные шутки и предания, помнил своих поэтов, злодеев и героев, строил картинные галереи для своих, местных художников, – он тоже стал стандартной, легко заменяемой деталью Американской машины.
Теперь он стал просто городком без особых примет, где обитали автомобили, при своем симфоническом оркестре и прочем. Был там и ипподром.
Хэй‑хо.
* * *
Конечно, нам с братом приходится время от времени приезжать туда – на похороны. Прошлым летом, в июле, мы ездили хоронить нашего дядю Алекса Воннегута, младшего брата покойного отца – это был едва ли не самый последний из наших старорежимных родичей, из тех американских патриотов с душами европейской закваски, что родились здесь и не боялись Бога.
Ему было восемьдесят семь. Детей он не оставил. Он кончил Гарвардский университет. Он был на пенсии, а раньше служил агентом по страхованию жизни. И он был одним из основателей индианаполисской Ассоциации Анонимных Алкоголиков.
* * *
В некрологе, напечатанном в «Индианаполисской Звезде», говорилось, что сам он алкоголиком не был.
В этом утверждения было что‑то от стародевического, старомодного ханжества, я думаю. Насколько мне известно, он себе не отказывал в выпивке, хотя это никогда не отражалось всерьез на его работе, да и в буйство он не впадал. Но однажды он бросил пить – как отрезал. Но на собраниях А.А.А. он, безусловно, был обязан представиться, назвать свое имя и затем заявить во всеуслышание: «Я – алкоголик».
Так вот, газета заявила о его полной непричастности к алкоголю со столь благонамеренным жеманством по той причине, что в старину было принято оберегать доброе имя родных, носящих ту же фамилию, от неблаговидных подозрений.
Всем нам было бы куда труднее найти себе в Индианаполисе хорошую «партию» или поступить на хорошую работу, если бы стало известно, что у нас были родственники, которые раньше предавались пьянству, или как моя мать или мой сын, которые хотя бы временно страдали помешательством.
В секрете держали даже то, что моя бабка со стороны отца умерла от рака.
Представляете себе?
* * *
Как бы то ни было, если мой дядя Алекс, атеист, после своей смерти предстал перед Святым Петром у райских врат, я нисколько не сомневаюсь, что он представился так:
– Меня зовут Алекс Воннегут. Я – алкоголик.
Молодец, старина!
* * *
Позволю себе высказать и другое предположение: одного страха спиться с кругу было маловато, чтобы загнать его в Ассоциацию А. |