Я всегда подолгу возился с ними, катался по полу, пока они не протягивали лапы в полном изнеможении.
* * *
Да, кстати – сыновья нашей сестры только недавно выдали нам одну страшную тайну, которая мучила их долгие годы: они ничего не могли вспомнить про свою мать или про отца – ну, ничего, совсем ничего.
Тот, что разводит коз, – его зовут Джеймс Кармолт Адамс‑младший – сказал по этому поводу вот что:
– Тут должен бы быть музей, так нет – пустота. – И постучал пальцами по лбу.
Мне кажется, что музеи в головах у детей автоматически опустошаются в минуту невыносимого ужаса – чтобы избавить детишек от безутешного горя.
* * *
Если говорить обо мне, то для меня было бы настоящей катастрофой, если бы я сразу забыл свою сестру. Я никогда ей об этом не говорил, но писал я именно для нее, лично для нее. В ней был заложен секрет всего, чего я достиг в искусстве. В ней был секрет моего стиля. Я думаю, любое произведение, в котором есть целостность и гармония, всегда создается художником ради одного‑единственного человека. Его аудитория – одна душа.
Да, и она была так добра – или Природа была так добра ко мне, – что мне было дано чувствовать ее присутствие еще много лет после ее смерти – мне было даровано право писать для нее. Но потом она начала постепенно удаляться
– может быть, у нее были более важные дела в другом месте.
Как бы то ни было, к тому времени, когда умер дядя Алекс, она совсем исчезла, перестала быть моей единственной читательницей.
Поэтому место между мной и братом в салоне самолета казалось мне особенно пустым. Я справился с этой проблемой как мог – положил туда утренний выпуск «Нью‑Йорк Таймc».
* * *
Пока мы с братом дожидались вылета в Индианаполис, он подарил мне шутку Марка Твена – про оперу, которую тот слушал в Италии. Марк Твен сказал, что никогда не слышал ничего подобного «с тех пор, как случился пожар в богадельне».
Мы посмеялись.
* * *
Он вежливо поинтересовался, как идет моя работа. По‑моему, он мою работу уважает, но как‑то не может сообразить, на что она нужна.
Я сказал, что она надоела мне до смерти и меня всегда от нее тошнило. Я ему сказал фразу, которую приписывают Ренате Адлер – она терпеть не может писательскую работу и говорит, что писатель – это человек, который ненавидит писанину.
Я сказал ему, что написал мне мой агент, Макс Уилкинсон, в ответ на мои постоянные причитания, что у меня такая отвратительная профессия. Вот его слова: «Дорогой Курт, я в жизни не встречал кузнеца, влюбленного в свою наковальню».
Мы снова посмеялись, но мне показалось, что шутка не совсем дошла до моего брата. У него‑то был сплошной медовый месяц с его наковальней.
* * *
Я ему рассказал, что в последнее время часто ходил в оперу и что декорация первого акта «Тоски» показалась мне похожей, как две капли воды, на интерьер Центрального вокзала в Индианаполисе. И пока шло действие, сказал я, мне представилось, что в каждой арке подвешены номера путей, а в оркестре звучит звон станционного колокола и свистки паровоза, и идет опера про Индианаполис века железного коня.
– Все люди поколения наших прадедушек будут в одной толпе с нами, и все мы будем молодые, – сказал я, – и с нами будут все другие поколения, что между нами и прадедами. Будут громко объявлять прибытие и отправление поездов. Дядя Алекс отправится шпионить в Балтимор. Ты приедешь домой после первого курса в Мичиганском технологическом.
– Там будут целые толпы родственников, – сказал я, – они будут встречать и провожать путешественников, – а черные будут таскать багаж и чистить ботинки. |