|
Не было стремления отдохнуть. Не было умиленного любования природой. Но его все время не покидало чувство, словно он должен что-то вспомнить, хотя Алексей Иннокентьевич знал, что ему это только кажется.
Под вечер повеяло сыростью. Алексей Иннокентьевич наконец-то рискнул обосноваться в своем купе и лишь теперь разглядел, что соседями у него были два лейтенанта-артиллериста, совсем зеленые мальчишечки, лет по восемнадцати, прямо из училища, и какой-то гражданский, в синих галифе и полувоенном френче, сейчас висевшем возле окна, судя по его замашкам, типичный «толкач» и к тому же прощелыга. Он был одних лет с Малаховым, общителен (профессиональная болезнь) и лжив не только в каждой фразе, но и в мыслях. В каких переделках он ни побывал на войне!.. Малахов чуть послушал краем уха – и постарался отключиться, на все вопросы, с которыми к нему обращались, отвечал односложно «да», «нет», так что скоро его оставили в покое, чему Алексей Иннокентьевич был рад чрезвычайно; он раскусил своих соседей сразу, поставил каждого на определенную полочку в своей классификации – и больше не думал о них, потому что они ему были действительно не интересны.
Лежа на полке с закрытыми глазами, заложив руки за голову, он опять попытался вспомнить что-то, и опять это ему не удалось. И тогда он понял, что ему надо сделать сначала. «Сначала надо разбить стеклянный ящик, в котором я очутился, – подумал он. – Чтобы наблюдать вокруг не какие-то матовые картинки, а живую жизнь. И слиться с нею. Как-то так случилось, что я выпал из настоящей жизни. Я сижу в кабинетах, отдаю приказы, выполняю приказы… Но что-то я утратил. Какие-то связи, какую-то жилу… Я иду в толпе, в гуще людей, но по сути я одинок. Сейчас я один это знаю. Я чувствую, как утрачиваю интерес к людям; я стал понимать их только умом, а сердце молчит. И ведь они тоже скоро это заметят; вот когда мне придется по-настоящему тяжело!..»
В нем накопилось много чего-то, что он и выразить не мог – постороннего, неестественного для него, несвойственного ему. «Стены кабинетов высушили мою душу? Или я уже не выдерживаю постоянного напряжения?» Он чувствовал: нужна передышка. Совсем небольшая. Просыпаться рано и идти по траве, по пояс в тумане, смотреть, как из-за елок поднимается солнце. И целый день видеть только небо, и лес, и реку, и цветы – и больше ничего!.. больше ничего…
«А война? – говорил он себе. – Хорошенькие мечты! Люди сражаются, жизни кладут, а ты мечтаешь бездумно валяться на травке».
Но в этом не было ничего аморального, и Алексей Иннокентьевич подумал: «Сколько еще ждать? Долго…»
И тут же открылся ему еще один слой, который всегда жил на дне его сердца, но только сейчас всплыл: скоро!
Потому что как раз в эти дни наступление наших армий на Белоруссию вылилось в фазу, которая обычно сопровождается эпитетами «решительное» и «победное». Со дня на день ожидали взятия Минска. А там была семья Алексея Иннокентьевича, о которой он уже ровно три года ничего не знал.
В Москве он все же побывал, причем ловчить не пришлось: его вызвали в комитет. Малахов был готов к неприятностям, но опять сложилось иначе. Его поздравили с успешным разоблачением гауптштурмфюрера Хайнца Кесселя и долго, детально расспрашивали о работе управления контрразведки Смерш 1-го Украинского фронта, в котором Малахов служил уже четырнадцать месяцев, с апреля 1943 года. Этот разговор был приятен, потому что Смершу удалось нейтрализовать работу не только гехаймфельдполицай (тайной полевой полиции) и разведотделов I Ц всех противостоящих немецких армий, но и абверовских команд, что было куда труднее: эти и классом были повыше, и масштаб у них был иной.
Но с одним противником пока что совладать не удалось – с разведшколой полковника Уго фон Хальдорфа. |