Изменить размер шрифта - +

В степи провинившихся зимой сажали на лед, не разрешая разводить костер на тридцатиградусном морозе, летом ставили без оружия в тысяче шагов от лагеря. Такие меры воздействия, включая порку, Унгерн признавал нормальными, говорил о них спокойно и сравнивал себя с Николаем I и Фридрихом Великим — тоже сторонниками палочной дисциплины. Однако его прихотливая фантазия во всем, что касалось казней и экзекуций, их поразительное разнообразие, строгая классификация вплоть до «смертной казни разных степеней», индивидуальные кары для того или иного грешника — от перетягивания на веревке через ледяную реку до сожжения заживо, все это вызывает в памяти не прусского короля и не российского императора с их ранжирами и шпицрутенами под барабанный бой, а тени властителей тех отдаленных эпох, которые Унгерн считал золотым веком человечества.

 

Волков пишет: «Тысяча с небольшим русских и монголов побеждают 13-тысячную, хорошо вооруженную китайскую армию, захватывают громадные запасы продовольствия и вооружения, берут столицу Монголии, где сосредоточены сотни белых, для которых возвращение на родину возможно только с оружием в руках. Впереди — родина, здесь — страна, в несколько раз превышающая площадью Францию. Ее население боготворит имя русского, степи изобилуют скакунами, баранами, быками. А что нужно всаднику-партизану? Конь, трава, мясо. Успех казался и был возможен. Необыкновенный подъем охватывает белых, но Унгерн, вождь нарождающегося движения, в корне задушил его».

Не будь Унгерна, рассеянные по Монголии бывшие колчаковцы вряд ли сумели бы организоваться в сколько-нибудь значительную силу, но вот насчет «необыкновенного подъема», быстро сошедшего на нет — все верно. Беженцы и офицеры разгромленных сибирских армий с энтузиазмом встретили появление барона под Ургой, однако восторги быстро прошли, надежды сменились недоумением, разочарованием и озлобленностью. Позднее, оказавшись в эмиграции, эти люди наперекор общему мнению утверждали: «Мы, белые, должны радоваться его гибели».

Павел Милюков назвал четырехмесячное пребывание Унгерна в Урге «самой удручающей страницей в истории Белого движения». Чтобы так сказать, у него были все основания. Он мог бы доказать это с фактами в руках, ибо в течение многих лет вырезал из газет и хранил в своем архиве воспоминания участников и свидетелей монгольской эпопеи барона.

Унгерн не был всего лишь логическим завершением «уродливого явления атаманизма», как полагал Волков. Его пламенный монархизм — это форма бунта против общества, идеи вселенского порядка — род наркотика, позволявшего переступать, не замечая, те кажущиеся ничтожными по сравнению с высотой цели нравственные барьеры, перед которыми в годы Гражданской войны в нерешительности останавливались носители более скромных по размаху идеологий, будь то эсеры или строители единой и неделимой России. Недаром современники, описывая установленные им порядки, прибегали к слову «эксперимент» — ключевому понятию любой социальной утопии, черпает ли она свой идеал в будущем или в прошлом.

Хилиастическое ожидание мировой катастрофы, космополитические планы, замешенные на ненависти к буржуазному Западу и отношении к России как элементу наднациональной конструкции, ставка на мистически идеализируемую силу, которая из ничего должна стать всем и построить новый мир на развалинах старого — всё это кажется зеркальным отражением марксизма. Правда, в отличие от большевистских деятелей, Унгерн был политическим идеологом и военным вождем в одном лице. Емельян Ярославский, сам будучи мыслителем ничуть не более тонким, высмеивал его «примитивный монархизм» и «скудный белогвардейский антураж», но степень разработанности любой революционной теории всегда прямо пропорциональна дистанции, отделяющей ее создателей от поля не умозрительного, а настоящего боя.

Быстрый переход