Даже Резухина барон впервые избил, не то застав его спящим возле лагерного костра, не то вообще без причин. По рассказам, попало и Торновскому, хотя сам он утверждает, что когда налетевший сзади Унгерн внезапно обрушил на него ташур, ему удалось уклониться, и все удары достались лошади.
В эти дни он лютовал как никогда прежде, убивали при малейшем подозрении в готовности дезертировать. Промежуточной стадией между жизнью и смертью стало разжалование в пастухи. Идея принадлежала Бурдуковскому, чья команда наряду с палаческими функциями ведала скотом и конским запасом; он уговорил Унгерна не «кончать» виновных сразу, а отдавать ему в помощники. Число офицеров «с хворостинами» доходило до двадцати восьми человек. После боя под Новодмитриевкой среди них оказался и капитан Оганезов, вместе с Гижицким пытавшийся начинить снаряды цианистым калием. По одной версии, он по ошибке обстрелял сопку, где находился барон; по другой — вел огонь с закрытой позиции, и когда Унгерн набросился на него с обвинениями в трусости, ответил с достоинством профессионала: «Я, ваше превосходительство, одинаково хорошо стреляю как с закрытой, так и с открытой позиции, и, как изволите видеть, снаряды ложатся среди цепей красных». За это Оганезов был избит ташуром и отправлен в погонщики скота. Через несколько дней он представлял собой «босую растерзанную фигуру», в которой Князев «с трудом признал бравого капитана, еще недавно щеголявшего своими тишкетами».
С тех, кто подвергался такому наказанию, снимали мундир и сапоги. Когда это было проделано с первой партией, Макеев, подойдя к этим офицерам, увидел: «Все они были босы, в одних рубашках, порванных штанах, сидели кружком, молча и мрачно резали сырую коровью кожу на четырехугольники, углы которых связывали кожаными полосами. Они шили себе онучи, надеясь, что, быть может, какое-нибудь чудо спасет их от неминуемой смерти». Большинство этих «босоногих оборванцев» погибали в первые дни, лишь немногим удавалось «зацепиться за жизнь» в предвидении неизбежного конца.
Стали поговаривать, будто «дедушка» потому так зверствует, что решил перейти к красным и зарабатывает себе прощение. Даже Князев, самый последовательный из его апологетов, признает, что едва давление красных ослабло, Унгерн «использовал свой относительный досуг для того, чтобы со всей энергией заняться внутренними делами дивизии: выражаясь деликатно, он усилил репрессии».
Наутро после первой монгольской стоянки, когда снимались с лагеря, были найдены изуродованные шашками трупы нескольких офицеров и казаков. Все они лежали неподалеку от того места, где ночевали каратели Бурдуковского. В чем состояло их преступление, никто не знал, но с тех пор мертвецов находили на каждом ночлеге. Некоторых, как сообщает Аноним, убивали спящими.
«Дивизия доживала последние дни, — вспоминал Макеев, — и это инстинктом чувствовал последний из диких монголов. А барон продолжал зверствовать, и его палач Бурдуковский ходил ошалелый от ежедневной кровавой работы».
Однако маньяком-убийцей, жаждущим крови как таковой, Унгерн все-таки не был. Он не хуже любого «дикого монгола» ощущал нарастающее недовольство и пытался подавить его, без лишнего шума избавляясь от «ненадежных элементов». Расправы потому и производились втайне, что Унгерн сознавал шаткость своего положения. Кто-то, вероятно, становился жертвой его пресловутого умения «читать по глазам и лицам», на кого-то указывали осведомители, среди которых, кстати, были Макеев и Князев. Не случайно они рассказывают об этих убийствах больше, чем остальные мемуаристы. Ни тот ни другой не хотели признавать свое в них участие, если оно имело место, и списывали их на невменяемость барона. Князев пишет, что отсутствующий взгляд и «помутившиеся зрачки» придавали ему «вид сумасшедшего». |