В то время в газетные стенограммы произнесенных речей еще не вставляли набранное жирным шрифтом и заключенное в скобки слово «аплодисменты», но они наверняка были. Затем слово предоставляется Боголюбову.
Начинает он с комплимента предыдущему оратору («великолепная и совершенно объективная речь обвинителя») и оправданий собственной незавидной роли ссылкой на законность: «Там, где есть государственный обвинитель, должен быть и защитник. Того требует равноправие сторон». Тем не менее Боголюбов позволил себе сказать ту правду об Унгерне, которая абсолютно не нужна была устроителям процесса.
«Серьезный противоборец России, — вольно пересказывает он формулировки обвинения, — проводник захватнических планов Японии». Но так ли это? Нет: «При внимательном изучении следственного материала мы должны снизить барона Унгерна до простого, мрачного искателя военных приключений, одинокого, забытого совершенно всеми даже за чертой капиталистического окружения».
Надо отдать должное смелости Боголюбова. Он, пусть осторожно, подверг сомнению выводы представительства ВЧК по Сибири, которое готовило обвинительное заключение. Не слишком убедительным показался ему и основной тезис речи Ярославского, объявившего Унгерна типичным представителем своего класса. «Можно ли представить, — вопрошает Боголюбов, — будь то барон Унгерн или кто-нибудь другой (то есть вовсе не обязательно выходец из дворянства, хотя бы и прибалтийского. — Л. Ю.), чтобы нормальный человек мог проявить такую бездну ужасов? Конечно, нет. Если мы, далекие от медицины и науки люди, присмотримся во время процесса, то мы увидим, что помимо того, что сидит на скамье подсудимых представитель так называемой аристократии, плохой ее представитель, перед нами ненормальный, извращенный психологически человек, которого общество в свое время не сумело изъять из обращения».
По мнению Боголюбова, возможны два варианта приговора.
Первый: «Было бы правильнее не лишать барона Унгерна жизни, а заставить его в изолированном каземате вспоминать об ужасах, которые он творил». Увы, «кольцо капиталистического окружения» делает этот вариант сугубо предположительным.
Остается второй: «Для такого человека, как Унгерн, расстрел, мгновенная смерть, будет самым легким концом его мучений. Это будет похоже на то сострадание, какое мы оказываем больному животному, добивая его. В этом отношении барон Унгерн с радостью примет наше милосердие».
Опарин: Подсудимый Унгерн, вам предоставляется последнее слово. Что вы можете сказать в свое оправдание?
Унгерн: Ничего больше не могу сказать.
Трибунал удаляется на совещание. Процесс продолжался пять часов. В 17.15 объявляется приговор: Унгерн признан виновным по всем трем пунктам обвинения, включая сотрудничество с Японией, и приговорен к расстрелу.
Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Расстреляли его в тот же вечер или рано утром следующего дня. Обычно в таких случаях приговоренных вывозили за город, закапывали на месте расстрела, а могилу сравнивали с землей. Могли бросить тело и в реку, как поступили с Колчаком (в таких случаях новониколаевские чекисты говорили о своих жертвах, что отправили их «караулить воду в Оби»), но это делалось преимущественно зимой, когда течением не могло прибить труп к берегу.
При одиночных казнях смертника ставили на колени и убивали выстрелом в затылок. Скорее всего, с Унгерном именно так и поступили. Кто-то уверял, что его застрелил сам Павлуновский, представитель ВЧК по Сибири, но ходили слухи и о том, будто в порядке исключения барону позволили умереть, как в старые добрые времена — перед шеренгой стрелков. Расстрельная команда якобы состояла из взвода красноармейцев с винтовками и командира с маузером. Грянул залп, Унгерн упал, однако при осмотре тела обнаружили единственную рану — от пули из маузера. |