На самом деле обвинителя интересовал не «возраст крови», а ее состав. Как Унгерн заявлял, что все главные большевики — евреи, так Ярославский счел нужным подчеркнуть, что в верхах Белого движения немало немцев.
Ярославский: Один из ваших родственников судился с Мясоедовым за измену?
Унгерн: Да, дальний.
Имеется в виду Альфред Мирбах, муж его единоутробной сестры. Вопрос рассчитан на публику, еще не забывшую громкого процесса по делу Мясоедова; шесть лет назад этот жандармский полковник был повешен как немецкий шпион. Поскольку большевиков объявляли агентами германского Генштаба, Ярославский намекает, что предателями России были как раз такие, как Унгерн и его окружение.
Ярославский: Чем отличился ваш род на русской службе?
Унгерн: Семьдесят два убитых на войне.
Ответ не дает желаемого результата. Ярославский оставляет эту, как выясняется, невыигрышную тему и сосредоточивается на нравственном облике подсудимого с упором на его уже не национальной, а классовой сущности. Всплывает аттестация, в 1917 году выданная Унгерну полковым командиром, бароном Врангелем. В ней говорится, что он «в нравственном отношении имеет пороки — постоянное пьянство, и в состоянии опьянения способен на поступки, роняющие честь мундира».
Ярославский: Судились вы за пьянство?
Унгерн: Нет.
Ярославский: А за что судились?
Унгерн: Избил комендантского адъютанта.
Ярославский: За что?
Унгерн: Не предоставил квартиры.
Ярославский: Вы часто избивали людей?
Унгерн: Мало, но бывало.
Ярославский: Почему же вы избили адъютанта? Неужели только за квартиру?
Унгерн: Не знаю. Ночью было.
Это кажется диалогом из пьесы абсурда, но малозначащий эпизод пятилетней давности нужен Ярославскому, чтобы перейти к событиям более близким, более страшным и, как он стремится доказать, имеющим корни в предшествующей жизни подсудимого.
Ярославский: Когда вы ушли на Мензу, вы уничтожали деревни и села. Вам известно было, что трупы людей перемалывались в колесах (мельничных. — Л. Ю.), бросались в колодцы и вообще чинились всякие зверства?
Унгерн: Это неправда.
Ярославский просит зачитать показания, подтверждающие его слова, после чего конкретными вопросами воссоздает картину ургинского террора: убийства евреев и служащих Центросоюза, насилия над китайцами, расстрелы, виселицы, палки, сажание на лед, на раскаленную крышу. Унгерн все признает.
По рассказу Черкашина, он называл евреев «трупными червями», прогрызшими государственное тело России, «зычным командным голосом» винил их в смерти Александра II, Столыпина, Николая II с семьей, в «развязывании братоубийственной войны, искусственно разделившей народы империи на два непримиримых лагеря», и, обращаясь к сидящим в зале, предсказывал, что «через 10–15 лет все они поймут, в какую бездну бесправия тащат их большевики-евреи».
В опубликованной стенограмме процесса ничего этого нет. Возможно, было вычеркнуто цензурой, оставившей только слова Унгерна о том, что он «считает причиной революции евреев и падение нравов, которым евреи воспользовались». Вероятнее, впрочем, что именно так он и говорил, а узоры по этой канве расшивал уже сам Черкашин. «Зычный голос» и апелляция к публике тем более сомнительны. Легенд о бесстрашном поведении Унгерна во время процесса было множество; корейцы Кима, вернувшись в Харбин, будто бы рассказали, что со скамьи подсудимых он «издевался над судьями и большевистской властью до тех пор, пока один из комиссаров не выстрелил ему в затылок» прямо в зале суда.
На самом деле перед лицом неминуемой и близкой смерти человек редко выступает в роли обвинителя. Земной суд, каковы бы ни были судьи, должен казаться ему прологом другого, высшего, перед которым он скоро предстанет, и где его смирение, как и честность ответов на этом, предварительном суде, тоже будут учтены. |