Другую фотографию такого типа Торновскому в 1937 году показывали в Шанхае. Она запечатлела троих мужчин в одежде буддийских монахов: слева — «благообразный и почтенный» старик, настоятель монастыря где-то в Бирме, справа — «ламенок» лет пятнадцати или немного больше, а между ними — «высокий худой лама лет сорока двух — сорока пяти и до по-разительности похож на Р. Ф. Унгерн-Штернберга». Про подростка с чертами «завки» (полукровки) сказано было, что это сын барона от маньчжурской принцессы.
Фотография демонстрировалась как иллюстрация к рассказу даже не о побеге Унгерна, а о воскрешении его из мертвых. «Легенда говорит, — приводит Торновский пояснения тех, кто показал ему этот снимок, — что высшие ламы Монголии не остались безучастны к судьбе Бога Войны. Они следили за его жизнью, и когда его привезли в Новосибирск, то, зная заранее, что его там расстреляют, купили алтайских шаманов, чтобы они теплое, еще не подвергшееся разрушению тело Бога Войны вывезли в горы, где их ожидали искуснейшие да-ламы. Они оживили его, залечили раны и через Тибет доставили в один из почитаемых и стариннейших монастырей Бирмы». Туда же из Пекина был привезен его сын.
Справедливо полагая, что едва ли ГПУ было так наивно, чтобы не удостовериться в смерти барона и не закопать тело «скрытно», Торновский тем не менее отмечает: «На фотографии, несомненно, подлинный Унгерн. Если это искусная инсценировка фотографа по чьему-то заданию, то ее нужно признать весьма удачной».
Заказчиками «инсценировки» могли быть японцы, а ее целью — пропаганда среди русских эмигрантов паназиатской идеологии, связанной с буддизмом, и попытка представить образование Маньчжоу-Го как победу того дела, за которое боролся породнившийся с маньчжурской династией Унгерн. Вероятнее, впрочем, что фотографом двигал чисто коммерческий интерес. В середине 1930-х годов, после выхода книжки Макеева, подзабытый к тому времени барон вновь сделался популярной фигурой, и такие снимки в духе романтических легенд о нем должны были пользоваться спросом.
Буддийский монастырь — обычное место его обитания в эмигрантской мифологии. Там он, по Макееву, вместе с ламами «молится о спасении всего человечества от нашествия красного кровожадного зверя», а по Князеву — «ищет покоя для своей мятущейся средневековой души». Ни тот ни другой, разумеется, в это не верили, но чувствуется их восхищение самой способностью Унгерна стать героем такого мифа.
Параллельно существовал он и совсем в другой ипостаси. Новая волна слухов о его спасении поднялась, пишет Першин, в то время, когда в эмиграции «всюду стали говорить о масонах», то есть в начале 1930-х годов. Соответственно из буддиста и панмонголиста барон превратился в русского патриота. Утверждали, что ему чуждо было не только «желание нажиться», но даже властолюбие, и у него не имелось иного интереса, кроме «борьбы с большевизмом для спасения родины». Теперь он будто бы «опростился», отпустил бороду, примкнул к тайной организации под названием «Сыны России», где-то скрывается и «ждет удобного момента».
Считалось, что благодарные Унгерну монголы тем более верят в его второе пришествие, связывая с ним надежды на лучшее будущее. Правда, монгольские сказания о нем, как их передает Князев, кажутся не более чем вариантом хрестоматийных легенд о великих государях-воителях западного Средневековья. «Для монголов он не умер… Подвиги барона сделались любимой темой их эпоса, — завершает Князев свою книгу, ссылаясь при этом на Юрия Рериха. — По многочисленным айлам (становищам) монголов звучат песни о том, что барон-джанджин чутко спит в недоступном для смертных убежище в самых глубинах Тибета, в царстве Шамбалы. |