В хороводе личин и призраков Унгерн выделялся тем, что его маскарадный наряд прирос к коже, а созданный им фантом налился живой кровью. Феномен этого «сумрачного героя» с химерически слитыми чертами реликта и предтечи порожден временем и географическим пространством, где он попытался наложить на реальность отнюдь не ему одному присущее убеждение в том, что современная западная цивилизация должна погибнуть, как погибла подточенная собственными пороками Римская империя. Кто выступит в роли разрушителя, новые гунны — монголы, или восставшие рабы — пролетарии, было не суть важно. Унгерн и большевики с разных сторон взялись разрешить эту двуединую задачу. Задачником, откуда они ее почерпнули, была вся европейская культура рубежа веков, от которой обе стороны отрекались так безоглядно, как отрекаются лишь от чего-то бесконечно родного, потому и ненавидимого, что невозможно забыть о своем с ним родстве.
Когда Ленин в 1916 году писал, что капитализм вступил в свою высшую и последнюю стадию — империализм, что теперь начнется период постоянных войн между империалистическими государствами, произойдет «обнищание народных масс» и т. д., подобный взгляд на историю вытекал не столько из классического марксизма, сколько из эсхатологических настроений русской интеллигенции. Все это не сильно отличалось от прогнозов Владимира Соловьева и от стремления Унгерна рассматривать современность как пролог вселенской катастрофы, преддверие тех времен, когда после ужасных войн, гибели государств и народов обновится лицо земли. Безземельный эстляндский барон увидел себя Аттилой, как какой-нибудь аптекарский ученик из черты оседлости — Спартаком. Эти злейшие враги взращены были одной духовной почвой.
Саратовский-Ржевский, любимый харбинский собеседник Унгерна, утверждал, что еще во время Гражданской войны барон дальновидно «предвидел будущую роль того общественного течения, которое теперь получило название фашизма». Он мог примкнуть к этому «течению», если бы получил австрийскую визу и уехал «на родину», как собирался поступить в 1920 году.
Унгерн, безусловно, протофашист — в той же степени, в какой это можно сказать о многих заметных фигурах на политической и культурной сцене тогдашней Европы. В немецкой прессе 1930-х годов публиковались апологетические статьи о нем, вышла книга Берндта Краутхоффа, где на обложке рядом с его именем стояло слово «трагедия», посвященная ему пьеса годами не сходила со сцены театров Третьего рейха. Кайзерлинг поселил его душу «в пустынных областях между небесами и адом», а восхищавшийся им Юлиус Эвола говорил, что «великая страсть выжгла в нем все человеческие элементы, и осталась только великая сила, стоящая выше жизни и смерти».
Эта ледяная надмирная «сила» — признак идеальной личности фашистского типа, но интерес к Унгерну в нацистской Германии породила не только она, пусть вместе с его недоверием к христианству, ненавистью к буржуазии, презрением к мещанской массе, отношением к войне как к арене наивысших взлетов человеческого духа, а к верности — как к величайшей из добродетелей. Даже происхождение и тотальная борьба с евреями сыграли, может быть, не главную роль. Среди вождей Белого движения было немало прибалтийских немцев, но и Врангель, и Каппель, и прочие генералы с немецкими фамилиями в большинстве своем были русскими патриотами, либералами и западниками, а Унгерн — ни тем, ни другим и ни третьим. Возможно, в русле идей Хаусхофера в нем увидели еще и арийца, который с мечом в руке вернулся на свою священную прародину, ведомый тайными силами и мистическим голосом крови.
В СССР он тоже стал видным персонажем официальной мифологии, только с обратным знаком. Монархист, мракобес, идеолог террора, Унгерн принял правила игры, согласно которым истинный контрреволюционер должен быть именно таким, и за это ему позволено было остаться в истории с чертами отчасти романтическими — мрачными, но по контрасту оттеняющими светлый романтизм красных героев. |