Позднейшие попытки развеять дурную славу этого места успеха не имели. «Даурия наводила ужас только на тех, кто мыслями и сердцем не воспринимал чистоту Белой идеи», — объяснял харбинской публике Шайдицкий, невольно подтверждая то, что хотел оспорить: под такой пункт обвинения можно было подвести кого угодно. С осени 1919 года, когда в Маньчжурию хлынул поток беженцев, унгерновцы снимали с поездов по 100–150 человек в неделю. Это были люди, будто бы уличенные в симпатии к большевикам, под которыми понимались все недовольные семеновским режимом, или обвиненные в краже казенного имущества, каковым могли объявить любой багаж. Невезучих уводили на «гауптвахту», как называлась разместившаяся в подвалах одного из «фортов» тюрьма. Там шла дальнейшая сортировка. Одних в качестве даровой рабочей силы отправляли в мастерские, других оставляли под следствием, третьих после профилактической порки гнали на все четыре стороны. Тела тех, кому окончательно не повезло, «покрыли сопки к северу от станции».
Расстрелы производили люди коменданта Даурии, драгунского подполковника Лауренца. Суда не было, но на первых порах приговоры оформлялись в письменном виде. Этой стороной дела ведал специально приглашенный в Даурию генерал Евсеев, выпускник Военно-юридической академии. Его образование считалось достаточной гарантией законности всего того, что он скреплял своей подписью, но впоследствии даже такие формальности Унгерн счел излишними.
Говоря о белых режимах типа семеновского, эмигрантский историк Балакшин заметил, что все их военные формирования «непомерно росли в контрразведывательных отделах», а «любители сильных ощущений создавали застенки». Унгерн, несомненно, принадлежал к последним. Если в Эстляндии XVIII века помещик, давший крепостному свыше 30 палок, подлежал суду, теперь все измерялось иными масштабами. При порке «бамбуками», как именовали березовые палки, граница между жизнью и смертью пролегала где-то на рубеже двухсот ударов.
Выражение «китайские казни» перестало быть метафорическим. В Особом Маньчжурском отряде практиковался, например, следующий метод допроса: человека голым привязывали к столу, на живот ему выпускали живую крысу, сверху накрывали ее печным чугуном и лупили палкой по днищу до тех пор, пока обезумевшее от грохота животное не вгрызалось несчастному во внутренности. По слухам, тогда же и с теми же целями в иркутской ЧК применялась утыканная изнутри гвоздями бочка — в нее помещали арестованного, после чего катали по полу. Среди чекистов было много евреев, и эту бочку называли «мацаткой» — с намеком на миф об использовании христианской крови для приготовления мацы. Борьба красных и белых очень скоро приобрела характер религиозной войны с присущей таким войнам архаической жестокостью.
Современники насчитывали в белом Забайкалье 11 «застенков смерти». Здесь людям рубили пальцы на «мясной колоде», избивали велосипедными цепями и нагайками с зашитыми в хвостах пулями, сжигали растительность на голове и на теле, снимали скальпы, голыми бросали на тлеющие угли, протыкали ягодицы раскаленными шомполами, «приводили собак и заставляли проделывать над ними гнусные манипуляции». Эсеру-максималисту Матвею Беренбойму (Неррису), который в декабре 1918 года, на премьере оперетты «Пупсик» в читинском Мариинском театре, бросил бомбу в ложу Семенова (атаман был легко ранен в обе ноги, но погибли двое сидевших рядом офицеров), спилили верхнюю часть черепа таким образом, что какое-то время он еще оставался жив.
Красный террор представлял собой системную машинерию убийств, отличаясь от белого размахом и организацией, но и для семеновских следователей, и для ЧК задача заставить арестанта говорить не являлась первостепенной. При эвфемистических названиях типа «Юридический отдел», как в ОМО, контрразведка была органом не дознания, а устрашения и возмездия, по сути своей — иррационального. |