|
Я же унесу с собой в могилу ту тайну, которую с такой гордыней желал познать. Умоляю Ваше Святейшество об отпущении моих грехов и о заступничестве перед Всевышним, ибо я вскоре перед Ним предстану.
Падре Хоган проснулся среди ночи от тихого, но настойчивого стука в дверь. Он встал, зажег свет и натянул халат, висевший на стуле. Потом открыл дверь и увидел падре Бонн в черном пальто и широкополой шляпе.
— Мне кажется, я знаю, где спрятан перевод «Таблиц Амона». Скорее одевайтесь.
Филипп Гаррет остановился в гостинице «Аузония», недалеко от францисканского монастыря, и на следующее утро отправился туда с просьбой осмотреть обитель, представившись ученым, занимающимся историей искусств. Его принял пожилой и очень болтливый монах, которому явно не слишком часто выпадала возможность принимать гостей. Он показал посетителю свои работы по истории монастыря, построенного на фундаменте другого, бенедиктинского, в свою очередь, возведенного на развалинах древнеримской виллы. Удивительные переплетения культурных пластов и исторических событий, которые можно обнаружить только в Италии, не переставляли изумлять Филиппа; он постарался доставить удовольствие монаху, похвалив его труды за тщательность и глубину.
Потом началась импровизированная экскурсия. Они увидели церковь с фресками, картины Понтормо и Бачиччи в боковых часовнях, заглянули в древний антиквариум с надгробными досками первых христиан и остатками мозаичного пола и, наконец, в крипту. Она располагалась в пяти-шести метрах под землей — там покоился прах монахов, живших и умерших в этих стенах на протяжении последних четырех веков — это было волнующее зрелище, — и пока его спутник длинно рассказывал об истории монастыря и его обитателей, Филипп рассматривал груды черепов и костей, пожелтевших от времени, пустые глазницы, гротескные улыбки.
— Это должно напоминать нам, что все мы смертны, падре? — спросил он вдруг.
Болтовня монаха оборвалась на полуслове, будто этот вопрос необратимо нарушил ход ученой беседы, до того звучавшей под древними сводами.
— Монах живет не в этом мире, — ответил он. — Вы, обитающие в миру, ничего не видите, потому что вас чересчур многое отвлекает, но нам слишком хорошо известно, что жизнь всего лишь мгновение и нас ждет переход к бесконечному свету. Я понимаю, — продолжал он, оборачиваясь к стене, возле которой высилась гора черепов, — все это кажется гротескным, мрачным, но только для того, кто отказывается принимать истину. Видите ли, даже плод, лишаясь своей нежной мякоти, превращается в косточку, в сухое и твердое зернышко, но мы знаем, что из него появляется новая жизнь.
— Мы знаем, что внутри косточки есть семя, — возразил Филипп, — но здесь… — Он взял в руки череп, один из кучи, и повернул его так, чтобы просматривалась пустота внутри. — Здесь я ничего не вижу… только следы от вен и нервов, которые когда-то пульсировали под этим ссохшимся сводом, перенося мысли и эмоции, знания и надежды человеческого существа… Истина состоит в том, что мы окутаны тайной, и нам даже не указали способа проникнуть в нее, не считая нашего разума, постоянно пребывающего в ужасе от сознания неотвратимого бега времени.
Скажите мне, мой дорогой друг, как можно различить божественный рисунок в этом монотонном чередовании рождений и кончин, в копошении горячих тел, обреченных ради нескольких мгновений удовольствия продолжать в потомках проклятие боли, болезней, старости, свирепых войн, голода и эпидемий… А вы, монахи, отказывающиеся от соития с женщиной, не показываете ли вы нам, по сути, что совершенство жизни состоит в отказе от ее продления, в восстании против механизма, толкающего нас на собственное воспроизведение, прежде чем умереть? Мир, то, что вы называете мирской жизнью, падре, — это прежде всего пустыня, по которой скачут четыре всадника Апокалипсиса… Мир — это прежде всего страдания, и мы, живущие в нем, берем на себя полную ответственность за него. |