– О чем вы говорите?! Сама она не смогла бы в таком состоянии. – Твердые пальцы ощупывают лицо, оттягивают веко.
Становится слишком ярко и больно, и не получается ничего разглядеть из-за вспыхнувшей в капле слезы радуги. Радуга – это семицветье яркого и живого, ничего общего с бесцветным теневым миром. Радуга – это вестница жизни.
От облегчения, от осознания свершившегося чуда хочется плакать, и она плачет. Слезы сбегают по щекам горячими солеными ручейками.
– А что у нее с лицом? – спрашивает та, которую зовут Лидией. – И с руками? И вообще… у нее вся кожа в порезах.
– Это не порезы. – Прохладный палец замирает на пути слез, останавливает ручеек. – Это какое-то… не знаю. Похоже на аллергию.
Это не порезы и не аллергия, это следы, оставшиеся после перехода границы между мирами. И внутри у нее такие же следы, они болят и кровоточат.
– А в стекло кто-то камнем запустил, или ветка во время грозы ударила, – бубнит Жорж.
– Ветка до окна не дотягивается, не говори глупостей. Отодвинься, дай мне ее послушать.
К груди прижимается что-то холодное, не больно, но щекотно, и сердце начинает биться сильнее, отзываясь на прикосновения.
– Тахикардия. Впрочем, после такого приступа ничего удивительного. Жорж, перенеси ее на кровать. Лидия, да отпустите вы уже ее голову. Все закончилось, неужели вы не видите?
Ее сгребают в охапку, как куль тряпья, голова запрокидывается, а кончики пальцев чиркают по пластиковому подлокотнику кресла. Тело парит в воздухе, и парение это пугает, сводит уставшие мышцы новой волной судороги.
– Опять, что ли, Хелена Генриховна? – Жорж швыряет ее на что-то пружинно-мягкое. В этом суетливом жесте – страх пополам с брезгливостью.
– Жорж, аккуратно! – Хелена Генриховна, у которой твердые, бесцеремонные пальцы, с каждой секундой раздражается все сильнее. – Лидия, зафиксируйте ее! И прекратите наконец пялиться в окно! Когда закончите здесь, скажете завхозу, чтобы заменил стекло.
На запястьях захлестываются ремни, мягко, но неумолимо тянут руки вниз – фиксируют. Страх накатывает с новой силой, вжимает затылок в подушку, сучит пятками по шерстяному покрывалу, выгибает тело дугой. Она не хочет, не позволит, чтобы ее опять связывали!
– Жорж, помоги! – командует Хелена Генриховна, и в вену снова впивается игла. На сей раз совсем не больно, ласково.
– Все хорошо, Арина. – Кто-то – она не понимает, кто из троих – гладит ее по волосам. – Сейчас вам станет легче.
И ей в самом деле становится легче. Мир превращается в шерстяной плед, укутывает коконом, убаюкивает.
– Первый раз вижу, чтобы так стекло треснуло… – дребезжит высокий старческий голос, перекрывая не то скрежет, не то осипший визг. – Если бы камнем саданули, так дыра бы осталась, а тут такое дело…
– Какое? – А этот хриплый голос она знает, слышала раньше.
Слышала, но не видела его обладателя. Может, попробовать посмотреть? И она попробовала.
Занавесь из ресниц очень долго не желала подниматься, словно заржавела, прихватилась сыпкой рыжей коростой, и стало страшно, что ржа просыплется мелкой трухой прямо в глаза, ослепит.
– Так какое дело, Никодимыч? – В голосе Жоржа – ленивый интерес.
– А такое, что давление на окно было равномерное. Ну, вроде как огромную подушку к стеклу приложили и надавили со всей силы. Только сила для такого дела нужна немаленькая.
Ресницы поддались, дрогнули, верхние веки поднялись со скрежетом, как проржавевшие ставни. |