11. ВАНЮ ПРОСВЕЩАЛИ
Зима принесла в Большерецк затишье благостное: почти не стало слышно лая десятков собак, что носились прежде по острогу. Всех собак к зазимью скликали каюры для упряжек, и, как только снег улегся, то и дело летали по единственной улочке городка шальные собачьи поезда, сбивая с ног зазевавшихся казаков и баб. Слышалось только: таг-таг! – налево пошел, куга! куга! – направо. Примолк Большерецк, в основном потому, что не шатались теперь по острогу праздные от постов и караулов служилые люди, взхмеленные в казенном кабаке «проницательной» водкой, настоянной на жимолостной корке. Большинство звуков словно приглушилось выпавшим снегом, ушли они с переулков в теплые избы, попрятались до весны по углам, растаяли в хваткой, долгой камчатской темени ночной. В погожий морозный день, когда не было ветра, прямые, как кедровые стволы, уходили от каждой крыши ввысь духовитые от сжигаемого смоляка сизые дымки. Только уже в саженях тридцати от труб начинали они слегка закручиваться винтом, перемешиваться с соседними, а еще выше висели неподвижно и смирно сероватым облаком над неподвижным и смирным острогом. Жители, свободные от службы, в избы забрались, поближе к теплу. Кто просто в туповатой и сладкой российской задумчивости, когда думается о малом, но мнится, что голова от вышних грез распухла, полеживал на печи, подперев рукою всклокоченную свою башку. Кто ковырялся в замке ружейном, без дела собирая и разбирая его, кто из разбитого и ссученного в нить крапивного стебля вязал рыбачьи сети. Бабы шили из шкур куклянки и парки, от безделья расшивали их крашеной ниткой, готовили пищу, пироги с начинкой из сладкого корня сараны, накопанного летом в еврашкиных норах. Секли ловкими своими руками мелко-мелко в тонкую лапшицу кору березняка, которую уписывали потом всей семьей за обе щеки, перемешав с лососиной икрой. В это тихое бездельное время и любились острожане крепче обычного, чтобы в самое лето, в тепло, разродиться новым большерецким жителем, из которого они бы сделали такого же казака, шумливого и пьяного, способного ходить в караул к аманатской казенке или к цейхгаузу, пить жимолостную водку, искусно ловить рыбу, драться во хмелю, а по зимнему времени делать таких же, как он сам, забубённых острожских казаков.
Беньёвский за осень, к началу зимы совсем уж освоился в Большерецке. Отпустил небольшую бородку, волосы постриг в кружок, немецкий свой кафтан с вызолоченными пуговицами убрал в сундук, прикупил сермяжный казацкий кафтанчик, длинную, едва не до пят, куклянку из белой лохматой лайки, такую же шапку и теплые оленьи камасы. В уборе этом похож был он на заправского камчатского зверобоя.
Хозяйства своего Беньёвский заводить не стал – долго сидеть в Большерецке он не рассчитывал, к тому ж и не очень оно ему было надобно: как велел Нилов, стал заниматься учительством Беньёвский, и скоро набралось у него человек до двадцати большерецких ребятишек. Сам хаживал по домам казацким – азбуке учил, счету, истории священной давал основы. В тех домах он и столовался, потому как сами родители за честь почитали сажать за стол ученого, любезного Беньёвского. Так что едва лишь чувствовал конфедерат охоту хорошенько пообедать, как тут же собирался на уроки, где науками ребят не силовал, понимая, что не очень сгодится его наука казаку острожскому.
Но был у Беньёвского один ученик, к родителям которого он на обеды не ходил, но кто сам ежедневно захаживал к нему, по-свойски сбрасывал в сенях шубейку, бегло оправлял на себе кафтан из грубого серого сукна и уж потом здоровался. Это был Иван Устюжинов.
Чем больше встречался Иван с Беньёвским, тем сильнее влек его к себе этот невысокий, но сильный человек с непонятной, чужой улыбкой, игравшей на немного перекошенном его лице со съехавшим куда-то в сторону огромным ртом и ястребиным носом. Виделась в этом человеке и властность, но какая-то сдержанная, спрятанная от всех до поры, но лезшая наверх, напоказ в каждом резком его движении руками, ногами, которым, казалось, тесно было в избе и хотелось простора, коня хотелось, драки, погони или даже бегства, но только не бездействия. |