Канцелярист взял деньги, но прятать не спешил, а, посмеиваясь, развязал тесемки, вывалил серебро на ладонь и, шевеля губами, стал считать. Беньёвский смотрел на пройдоху-нарочного с насмешливым презрением. Рюмин заметил это и снова подмигнул:
– Смейся, смейся, сударь, – твое право. А вот не хватит целкового – обсчитался али что, – вот и сгинуло дело из-за такой-то малости. Не знаешь разве, что и необъятные размером предприятия от пустяков в совершеннее расстройство приходили?
– Да я ничего, считай, – отвернулся Беньёвский и широко заулыбался.
Пересчитав два раза серебро, Рюмин сунул мешочек за пазуху, нахлобучил шапку, которую держал под мышкой:
– Ладно, поеду, дело спешное. Двадцать целковых на сосне не растут.
Беньёвский приобнял каюра:
– Прошу, обернись, голубчик!
– Ей-ей, обернусь, ваша милость! – радуясь объятию барина, зацвел улыбкой Рюмин, еще раз подмигнул, перекрестился на висящий в углу образ и быстро пошел из избы. Через минуту раздалось: «Аг! Аг!» – что прокричал на улице каюр, собаки залаяли громче, и мигом их голоса отнесло куда-то в сторону, а вскоре они и вовсе исчезли. Беньёвский постоял у окна, потом сказал стоявшему посреди избы подавленному, грустному Ивану:
– Через месяц сыграем нашу пиесу, трагедию али комедию – один Бог покамест знает. Ходи к мужикам, Иван. Пускай ножи свои точат.
* * *
Большерецк встречал весну. Встречал ее блеском солнца на сахарно-белом снеге, делавшемся все более нестерпимым. Беньёвский с тревогой глядел на этот снег, на оживающих в тепле избы ленивых еще мух, что ползали по промасленной холстине окна, и морщился от досады, потому что до конца апреля оставалось только две недели. Снег во многих местах уже растаял и обнажилась черная земля. Скоро мухи стали проворными и залетали по избе.
Но вот как-то утром раздался собачий брех и послышался крик каюра – «Аг! Аг! Куга! Куга!». Беньёвский поспешно вышел на крыльцо – на легких нартах, стоящих на черной проталине, в окружении страшно исхудавших собак с ободранными лапами, сидел шельмованный канцелярист, но Алексия с ним рядом не было. Рюмин поднялся с трудом, шатаясь, подошел к Беньёвскому:
– Здравствуй, ваша милость, – улыбнулся он жалко и печально. – Видать, не заработал я награды.
Уже в избе, жадно глотая холодную оленину и не замечая налитой в чарку водки, он молчал, не имея сил начать рассказ. От веселого, плутоватого вида его не осталось и следа. С полчаса он ничего не говорил, приходил в себя. Беньёвский разглядывал каюра – все лицо его было покрыто ссадинами, синяками, он страшно отощал оброс щетиной, сильный запах псины исходил от грязной его одежды. Рассказывать каюр стал еле слышно:
– В Нижнекамчатск я преж Алексия поспел, в доме протоиерея кой с кем знакомство свесть успел, а тут и батюшка наш прибыл. Поселили его в тамошней казенке – на цепях ли, нет ли, не ведал. Крепкая казенка, но я и к ней ключи подобрать сумел – за десять рублев караульного купил и вначале батюшке письмо передал, а потом и о побеге договорился. Да токмо как пришел я за Алексием, так и выяснилось, что мой сговорщик меня продал, – прищучили меня стражи, токмо кистенем и проложил себе дорогу к нартам. Оставаться в том городишке я уже не мог, прямой дорогой к Большерецку и махнул... Да токмо дорога возвратная длиннее вышла, ибо снег уж таять начал. Ты, барин, не обессудь. Больно крепко Алексия нашего стерегут, а то б я его спроворил. Но письмо передал...
– Письмо мое протоиерей, должно быть, прочитал, а не Алексий, – мрачно сказал Беньёвский. – Скверно все очень, но горевать не станем. За дело браться надо.
Он отпер сундук, достал несколько серебряных монет, протянул их Рюмину:
– Вот тебе, братец, за тяготы перенесенные. |